Касьян до чего уж не помнил себя, бычий мык, задом брык, а тут маленькие иголочки проборонили глаза. Был мык, да стал крик. Чёрную старуху облапил! Согнутая, тощая, кожа гармошкой. Ещё и лицо повёртывает к нему:
«Ха-ха-ха!»
Он и отлипни. Какое леченье там! Вместо Альфии — вон чего. Такая и не голая пуганёт. А тут-то... Клоки седые, пасть — дыра, а остальное безобразие... Девяноста лет старуха страшная. Встала, хохочет.
Как в крик его вдарило, так с криком и спасался на четвереньках. Обезумел — встать некогда. Из сруба — и кубарем прочь. Вслед:
«Хо-хо-хо! Пуганый, золотенький, дашь дождичка и не отвыкнешь! Гладкое сладко, негладкое — пьяно!»
Тьфу ты! Почечуй во все проёмы!..
А старуха из сруба:
«От сладкого — хмельного ищут! Твой дождик — мой хмель, грибочки!»
Заткнул уши; лежит, дрожит. Комары жрут его. Вот тебе и угадала: кол, дворок да хозяйство! Нагадала-сколдовала, с кем хозяйство подымать. Пускай лучше ни кола, ни дворка, а на довеске синичка качается. Чтоб тебя для твоего муженька этак обернуло, расщепись его сук!
Лежит — ага: выходит из сруба Альфия. В полной одежде — никто и не скажет, что вот, мол, только-то чего... а! Пуговицы дорогие застёгнуты все. Садится на лошадь. Касьян к ней было — но как отнялось всё.
Она себе уехала, он пополз кругом сруба. Страшно старой асмодейки. Ну, подняли его ноги — никого в срубе, как заглянул. Увезла, видать, колдовство с собой. А как трясла яблоньку! талия не толще лозины, сдоба кругла — калачи подовые; роток сахарный... Не съелось яблочко. Ну, плачь и плачь! Прямо в слезах человек.
Шашлыки остыли, недоедено сколько. Сел, доедает. Брага ещё постоит, не пропадёт. Мясо, считай, съел уже. Выпил ковшик тройной выгонки. И чего, думает, было орать-бежать? Конечно, ей смех — Альфие. Когда она шла себе в шальварах, сквозь видных, упружила кочаны, а я к ней: какой испуг бывал-подымался! так и видать его... А и тут — по кленовому гвоздю молотнул! И с эдаким — убежал от шуточной старухи. Будто стал не испуг, а соломки пук. Разве ж потянет ушлую любовь на слабодушие? Всю обратную дорогу смеялась, поди...
Ругает себя мужик, не жалеет матерка. Надо-де было зажмуриться, отворотиться. Посидеть так — она в и вернулась в своё обличие, калачи — подарок, размашистый мах!
И вот к ней с этой мыслью... В сенях упал: «Силов моих нету! Каменючки губят!» Альфия: «Ну, хоть как-нибудь доберитесь в дом-то». Ободряет его. Он сипит: «Сосёт погибель — не могу!» — и ползком к порогу.
А она в дверях растворённых: шальвары тонюсенькие, всё сквозь видать. Он вылупил снизу гляделки: там ядрёно, там ершисто! и неуж недоступно испугу? Неужель не взъерошу ершистый мысок? А стать! А бодрость! Сам в себя каменючками стрельну, только в через эти радости леченье принять...
«Эх, вы, — говорит, — через вашу шутку не вышло из меня ничего... При смерти человеку по губам — этак-то, а не дали пить». — «И чего же это по губам такое?» — «Не шутите, Альфия Рафаиловна, нехорошей грубостью. У кого смертный кашель холодный — что тому, как не горячий мёд?»
Переступила в дверях, качнула круглыми, сияющими сквозь лёгкий дымок, и без смеха ему:
«Чего не брали мёд?»
«Стыдно вам при таком теле и красоте-прелести похабничать с полюбовным делом! Да чтоб я навострился на безобразие?.. Тьфу — шкура гармошкой, кости трещат, клок седой».
А она:
«От кашля, мил человек, мёд тебе нужен или строишь приглядки: с белыми ль булками подаётся, с изюмом ли сочным да нежной ли ручкой?»
Он лежит под порогом, стонет-сипит. Она не отлучается. Похаживает над ним; возле эдак-то потянется, повернётся резвёхонько. Эх, он думает, ершистое место, ядрён испуг! Что ни будь, а попугаем друг дружку до правды... «Мне бы, — просит, — откашляться. Уважьте, Альфия Рафаиловна, не конченную болезнь!»
Ага — на другой день подъезжает она к тому срубу. Утро — соколик в лазури! Сласть, какое погожее! От сруба — дух винный. Касьян навёз котлы-жаровни; трофейное у него. Узорчатая медь бухарская, немецкое чугунное литьё. Жарит пирожки с телятиной в курдючном жиру. Жареный запах так с винным и перешибаются: отъешь себе губы, едучий дух!
Альфия — всё так же: костюм подпоясан, ворот глухой. Застёгнута, пуговицы — сверк-сверк. На Касьяна как на пустое место. С лошади сошла, в срубе приготовила. Сидят снаружи, едят. На воле, на воздушке. Касьян пирожки так и мелет зубищами. Она помалкивает. Только раз ему: «Я бы с голубем пирожка поела». — «Ай, не угадал, беда моя чахотка! Простите ради мученья-болезни, Альфия Рафаиловна».
Она: «А чай пакованный есть?» — «Да вот же!» — «Завари полукупеческой крепости, остуди в стакане».
Полукупеческий — это до цвета портвейна с вишнёвкой: два к одной. Заварил. Переживает человек. Здоров-здоров, а руки дрожат. Как да что выйдет?
Проделали опять, что положено. В бочке — гуденье, нагрев. Руки у него связаны за спиной; терпит. А она поглядывает, чаёк отхлёбывает. Полукупеческий для румянца не вреден. Его пьют после вкусной котлетки не для занятия, а перед развлечением...
Вот уж вопль пошёл из Касьяна от вара-то. Она отставь стакан недопитый. Пальцы к пуговицам прилагает, и до чего же гордая! до чего ладно оголила себя — калачики подовые, малосольный случай!..
Стала низом тулова крутить, яблоньку покачивать — да ровно как сзади на сдобу-круглоту бабочка села. Вроде у неё такое сомнение, у Альфии, и она спинку-то в прогиб и через плечико взглядывает на себя, на белые калачики. Бабочка или чего там? Или кажется? Шейку гибко выворачивает, спинку волнует — лебедь! Круглоту-сдобу крутую оттопырила, тугие кочаны блескучие, на носки приподнялась, ножки ядрёные, гладкие расставила.
Касьян — враз во всей твёрдости характера. И по кленовому гвоздю — тук! Навылет! Из бочки вышел, песту не терпится в тесненьку встрять, раззадорену намять, маковина в рот просится: скушай, обжористый, — и сладка, и забориста! Удобней удобного Альфия нагнулась, над одеждой-то. Но Касьян на излеченье ладится, а сам следит.
Только у неё в руке шкурка окажись — тёмненькая, с отливом золотым, — зажмурился, башку назад. Аж на три шага отошёл! А сзади: «Ха-ха-ха!» — как из худого ведра голос гунявый. Старуха та чёрная! «Люблю пугливых — нахальных не люблю. Привечу, золотенький, — не отвыкнешь!»
Он не оборачивается.
«Хо-хо-о!» — и звук трескучий: из старого брюха ветры...
Разорви тебя, похабница!
«Дай дождичка!»
Он не повернётся. Тут ему на плечи-то — раз! Села. Он тряхнул — куда!.. Скинь-ка, совладай. Вцепилась и руками и ногами. Была в действительно старуха, а то — асмодейка.
Ах, почечуй во все проёмы! Он — бежать. Она на нём; царапает-скребёт его. Хохот, визги; волосы ему рвёт. Бежит Касьян потерян: и скажи — и страх, и противно. По бору катает её, малосольный случай. Бывают похабницы, а? Не менее девяноста лет ей.
Убегался с ней и с обеих ног оземь — хрясь! Какой ни бугай, а вготовку укатан. Замутился свет ему, закружило. Чуть дышит, язык на траву вывалил. Глаза как тестом залеплены.
Ага — разлепил глаза... И лежит-то он возле сруба. Кругами водило его, знать. А над ним стоит Альфия, калачи-подарочки, объеденье-смак. Гладенькая, при всём своём хорошем.
Что ж, он думает, её катал — не старуху ту? А может, скакнула на меня старуха, а там уж оказалось, что Альфия... Запутался в мыслях. Встать — нет... только язык и смог забрать в рот. А так — ни рукой, ни ногой.
Альфия повернулась — ой, капустки белокочанные! — по травке голенькая пошла себе вёртко: кочаны на лозине гнучей — туда-сюда. Оделась, уехала на лошади. И рукой не махнула.
Лишь тогда вступила сила в него. Ну, думает, то-то она пила полукупеческий! знала наперёд: покатаю даром, без гостеванья в избушке — отворотит мой испуг старуха... Считала меня за пустельгу: по её и есть.
Как только не выругал себя фронтовик. Ну уж, клянётся, не попущу далее, спотыкнись ядрён испуг на ершистом месте!
Ввечеру к ней. Сашка всё где-то промышляет богатство. Касьян по улице обыкновенным шагом, а лишь в ворота — свались ничком. Собаки подошли, понюхали. Не зарычали даже — такой взял на себя горестный вид.
Не выходит никто. Погулять отпущены и негр, и бобыль, и кладовщик пьющий: уж при ней нанятый. По образованию был раньше учитель — от запаху портвейна у него чеснок чищеный в кармашках на груди.
Касьян в стон. Поворотился навзничь; руки-ноги враскидку. Не-е! Не показывается. Он овечьих катышков нашарил, покидывает в окошко. В фортку попал. Сени отворились — он кашлять да с надсадой! Скажи — разрывается нутро.
Хозяйка говорит:
«Заходите, чего уж... вечера нынче сырые. Проймёт от земли».
А он:
«Того и ищу! Не даёте выйти кашлю, пускай сырость меня возьмёт».
«Да что уж, и улей и хмельное сулили вам — брали бы...»
«Нет! Если не ваш вид красивый передо мной — лучше чахотке себя отдам!»
«Не надо такого разговору. Пожалуйте — самовар на столе. Сделаем собеседование».