- Как хорошо, что я не слышу твоего песочного голоса! — говорил он ей.
Она только грустно молчала и пожимала плечами. Что она могла поделать!
Если бы не одиночество, он бы конечно давно бросил ее. Но одиночества он боится, пожалуй, еще больше, чем ее ужасных бледных рук. И терпит.
«Возможно, ее руки действительно мертвы, — думает он. — Но в конце концов, это не ее вина, что ее руки умерли раньше. Было бы гораздо хуже, если бы сама она умерла, а ее руки — продолжали жить.»
Его даже дрожь пробирает, когда он представляет себе мертвую Магду с еще живыми руками, которые продолжают жить вопреки омертвению тела — движутся по одеялу, пытаются дотянуться до его лица, — бледные, слепые, холодные руки…
Днем Магда сидит в кресле у окна, глядя в одну точку, и молчит. Да собственно, и вечером она продолжает сидеть там же, только теперь рядом с ней, на подоконнике, стоит тусклый огарок свечи.
Оживает Магда к ночи. И тогда он, кряхтя, берет ее на руки и несет в спальню. Там он снимает с нее халат и укладывает ее в скрипучую кровать. Заботливо накрыв ее тонким шерстяным одеялом, обходит вокруг супружеского ложа и располагается с другой стороны.
- Ну вот, еще один день прожит, — традиционно вздыхает он после того, как наконец находит удобное положение рядом с телом жены.
К ночи в нем просыпается нежность, поэтому он берет ее холодные руки и кладет себе на живот, шепча «Давай, согрею твои ледышки».
Она не сопротивляется его ласке, хотя днем совершенно очевидно дулась на него. Она не возражает ни тогда, когда он гладит ее чуть оттаявшими, но все еще холодными руками свой живот. Ни тогда, когда он, содрогаясь от возникшего вдруг острого желания, проталкивает ее руки под резинку своих трусов, заставляя их ласкать себя. Ни тогда, когда он проливается в ее руки…
Ей все равно. А он, вытирая ее ладони и заметив, что на запястье образовался новый разрыв омертвелой кожи, из которого вытекает желтоватая капля жидкости с запахом разлагающегося мяса, бежит за пластырем. Он открывает холодильник, достает из дверцы маленькую коробочку и, подмигнув голове жены, которая смотрит на него остекленелым взглядом из-под прозрачного пакета на верхней полке, торопится обратно в спальню.
«Что ж ты не бьешься, мое деревянное сердце?..»
Бенджамен Хаксворт
Аллея уходит в дрожащий туман.
Нет, это не тот туман — густой, молочно-белый, тяжелый; это не дымка — легкая, полупрозрачная, тонкая. Это — дрожащая субстанция, совершенно особенная, холодная, липкая и обволакивающая. Со странным запахом прошлогодней осени. Прошлых надежд. Недавних радостей. Сегодняшней смерти…
Нет-нет, не надо о смерти!
Я еще не умер!..
Ведь я еще не умер?..
Я лежу на влажном от тумана холодном асфальте. Возле черной трещины, рассекающий дорожку, по которой давно уже никто не ходил. Я вижу эту трещину очень отчетливо, потому что она — вот, совсем рядом с моим лицом. Она — как черта, отделяющая мое «сейчас» от «вчера». Граница, пролегшая между верой и безысходностью. Бездна, разделяющая жизнь и смерть.
Нет, нет, не надо о смерти!
Ведь я еще не…
А из трещины пробивается чахлый, но веселый сиреневый цветок… Или он не знает, что уже наступила осень?
Мне холодно…
Мама, мне холодно!
* * *
Это сон.
Я знаю, это — сон.
Я всегда знала, что это — сон.
Это навязчивый сон, в котором я иду по аллее, по той самой аллее из моего детства, утопающей в белесом мареве, как в бездне.
Я не могу дойти до ее конца.
Мне страшно дойти до ее конца.
Я должна дойти до ее конца…
У нее нет конца…
Это ужасно…
Я иду по дорожке, испещренной трещинами, как шрамами или морщинами, совершенно одна, в оглушающей тишине, в тумане… Я плыву вдоль этой аллеи как холодная немая рыба. Я не знаю, куда. Но я знаю, что эта аллея нигде не заканчивается.
Аллея, которая нигде не заканчивается…
Но нет, это ложь. Я знаю, что она закончится. И это — самое ужасное.
Самое ужасное, что она закончится.
Самое ужасное, что я это знаю.
Самое ужасное будет там, где она закончится.
Все остальное — мой сон…
* * *
- Что там с предлежанием?
- Да нормально лежит. Только, может, покесарим дамочку? Схваток нет совсем.
- Да не. Сейчас инфузию сделаем, выстрелит так, что младенец до Бухареста долетит, не поймаете.
- Что-то не нравится она мне…
- Мне тоже. Морда у нее не очень.
- Да я не о том. С давлением у нее что-то… И на сердце посмотри…
- Ничего. У меня и не такие доходяги рожали. Нормально все будет. Сестра, готовьте окситацин.
* * *
Начинается дождь.
Он накрапывает бесшумно, вкрадчиво, исподволь. Отмеряя время. Отмеряя жизнь. Отмеряя вечность.
Он рисует что-то на моем лице.
Он что-то пишет на моем лице. Но я не могу прочитать, что. Да если бы и мог, вряд ли я захотел бы это читать, потому что письмена дождя читать страшно. Он знает слишком многое, чтобы избежать искушения поделиться своим знанием со всеми. А я не хочу знать так много. Я не хочу быть как дождь.
Мне холодно.
* * *
Я еще никогда не заходила так далеко по этой аллее.
О, Господи, какой туман! Он обволакивает, впитывает меня, впитывает звук моих шагов, звук моего дыхания… мою жизнь…
Мне надо остановиться, я знаю это. Нельзя пройти эту аллею до конца. Невозможно пройти эту аллею до конца.
Но я не могу остановиться.
Дождь…
Редкий, бесшумный… Как вечность… Как конец всего…
Как тогда, четырнадцать лет назад…
* * *
- Давление?..
- Низкое. Сто… Черт, мне это не нравится. С ней что-то происходит, а я не пойму, что.
- Что ты паникуешь, Нику? Давай, не заводись сам и не заводи других.
- Может, лучше позвонить Петру? Десятью минутами раньше начнем, десятью минутами позже…
- Брось, дружище, не суетись. Профессор сидит где-нибудь в пивнушке сейчас и ему хорошо. Не суетись. Случай не такой уж сложный. Все будет нормально, Нику, отстреляемся за полчаса.
* * *
Я лежу на холодном асфальте. Теперь он еще и мокрый.
Дождевые капли стекают по моему лицу холодными гусеницами. Холодными червяками, обгладывающими веки, губы, щеки…
Четырнадцать лет. Ровно четырнадцать лет. День в день.
Пять тысяч сто тринадцать дней.
У меня было время научиться считать дни.
У меня было время научиться считать года.
Дни и года — дождевые капли.
Мне холодно!..
* * *
Это лежит там, впереди, в десятке шагов. Там, где аллея то ли заканчивается, то ли обрывается, то ли уходит в вечность, растворяясь в тумане и времени.
Это лежит посреди дорожки, на почерневшем асфальте, едва различимое в тумане. Я не знаю, что? это такое, но нисколько не сомневаюсь, что это — конец.
Я считаю шаги. Через… тринадцать… двенадцать… одиннадцать… шагов… десять… я приближусь… девять… и увижу… восемь… Боже, боже!.. семь… Спаси меня… шесть… сохрани… пять… и помилуй…
Четырнадцать шагов…
Вот оно…
Но это же…
* * *
- Моросит… Ну и погодка нынче. А туман-то какой!
- Давление падает… Сердце… Может быть, дать ей эпинефрин?
- Какого черта, Нику, ты с ума сошел?
- Где носит этого чертова реаниматолога?!
- Где, где… Не знаешь, что ли? С Илинкой, в сестринской, трахаются.
- А тебе не кажется, что ему надо бы здесь быть?
- Нику, не будь занудой, я тебя умоляю… Ты же не в клинике в Бухаресте. И даже не в Тимишоаре. Ты в Корабии… Ну все, давайте… С Богом!
* * *
Я слышу ее шаги. Ее шаги. Наконец-то! Наконец-то ты пришла ко мне!
За мной.
Как долго ты шла, как долго!
Я ждал. Терпеливо.
У меня было достаточно времени, чтобы научиться терпеливо ждать…
Мама!.. Мне холодно…
* * *
Четырнадцать шагов пройдены…
Я наклоняюсь, приседаю на корточки…
Это — кукла. Старая, старомодная, видавшая виды. Да, такие куклы были в моем недолгом детстве.
Тем более, что это она и есть…
Конечно, это она — моя… как ее звали?… Кажется, Ленута… или Луминита?.. Не помню… Четырнадцать лет прошло.
Но это она, та самая, которую я положила Милошу. Вместе с Милошем. Когда… Когда…
Я опускаюсь на колени, на холодный и мокрый асфальт, заглядываю кукле в лицо.
Ее глаза поворачиваются, сдвигаются в мою сторону. С легким деревянным механическим стуком.
- Ма-ма…
Разве моя Ленута была говорящей?.. Не помню… Нет, скорей всего.
- Ма-ма…
О, Господи, этот голос я узнала бы из миллиона!..
- Ма-ма…
Механический и безжизненный, но это — голос моего сыночка!
- Милош!