Через стеклянную дверь я вижу, как из темноты выныривают Алеша с Машей. Видя, что кухня занята, они закрываются в маленькой комнате. Что он ей говорит? Как она ему отвечает? И вообще, как странно, что у отличников бывают какие-то тайные желания и печали...
От легкого пинка дверь распахивается, и на кухню втанцовывает Кохановская. Хотя я на нее дуюсь, не могу не признать, что она очень нарядна и хороша собой. Между прочим, наверняка одна из причин ее нарядности – я. В руках у Лены стопка грязных тарелок, увенчанная парой хрустальных фужеров. Молча уступаю ей место рядом с кухонным столом. Из комнаты несется «Абба». Лена хочет что-то сказать, смотрит на меня, ставя посуду на стол. Но тут один из фужеров соскальзывает и разлетается под ногами на звонкие ноты и лепестки. Вместо того чтобы воспользоваться случаем и заговорить, я стремительно ухожу с кухни. Нехорошо... Просто нехорошо. Но какое-то непреодолимое упрямство заставляет меня совершать одну ошибку за другой.
Начинается очередной медленный танец, мы танцуем с Верой Лощининой, и обнимая ее, я чувствую себя так, будто ворую у всех на виду.
Зажигается верхний свет, мальчики опять составляют столы, девочки с разгоряченными лицами начинают накрывать к чаю. Вася и Андрей изображают из себя пьяных. Появляются Алеша Ласкер и Маша. Алеша счастливо улыбается и держит Машу за руку. Маша смотрит приветливо и спокойно. Все взоры обращены к ним. Олег даже поднимается с дивана и уступает им место. Они чинно усаживаются и сидят молча. Пара смущенно излучает свет и гармонию. Наташа Зосимова в пышном голубом платье похожа на фею-крестную.
Она наливает в чайную чашку шампанского и говорит:
– Предлагаю выпить за любовь!
– Отличный тост!
– За любовь!
– За всех влюбленных!
Маша немного опускает голову.
– Гип-гип-уга! – раздался бодрый голос Лены Кохановской, вернувшейся с кухни.
«Пойду-ка я отсюда», – думаю я и иду одеваться в коридор. И хотя Лена не сказала ничего ужасного, ее возглас мне кажется верхом пошлости.
Стараясь не привлекать внимания, я одеваюсь, открываю дверь, кричу: «Всем спасибо! Пока! С днем рожденья!» – и, не дожидаясь ответа, быстро спускаюсь по лестнице.
О едкая радость одиночества, родная моя дорога, бегущая вдаль ото всех на свете! Уходить – вот удача запутавшегося человека. Чем дальше я ухожу от девятиэтажки, где веселятся без меня мои одноклассники, тем полнее дышит моя душа, тем печальней моя свобода.
Все, хватит, с любовью пора заканчивать: быть уязвимым мне противопоказано. Зависеть от другого – невыносимая глупость! Хороший ветер на пустых улицах, ветер с востока, из безлюдных далей нескончаемой зимы. Ночь нахлобучена на город черной шапкой.
– Что-то ты рано, – говорит мама, открывая дверь. – С кем поссорился?
– Ни с кем я не ссорился.
– Вижу по глазам.
– Ну раз видишь, не о чем и говорить.
Закрываюсь в своей комнате и долго сижу над восьмушкой листа, пытаясь нарисовать свое последнее желание: по ступенькам лестницы, скрывающейся в небе, поднимается бородатый отщепенец и машет кому-то на прощание рукой.
Оставалось ждать, когда любовь прекратится. Каждое утро я просыпался и прислушивался к себе. Иногда спросонок несколько минут казалось, что отпустило, и теперь не имеет никакого значения, есть на свете Кохановская или ее не существует.
Но стоило сну истончиться и раствориться в подступающей бодрости, и все снова оказывалось на прежних местах. Собираясь в школу, я собирался к ней, сидя за партой, я старался не посмотреть на нее, а значит щекой, спиной, слухом напряженно следил, где она сейчас находится. Не заговаривать, не проходить близко, не прикасаться к тому, к чему прикасалась она – вот как необходима она была для меня теперь. Она была пароль от огромного мира, в котором я жил, пока был свободен. Этот пароль я запретил себе произносить, а потому и мир был для меня закрыт.
Свобода опять возвращалась только во сне. Но даже во сне я хотел и не давал себе видеть ее. Поэтому теперь в видениях мне открывался совсем другой мир: я посещал страны, которых нет, блуждал по зыбко светящимся подземельям, сплавлялся по рекам, петляющим между стеклянных гор.
Кофе с лимоном на обед и на ужин, потеря аппетита – мне нравилось набирать невесомость.
Тем временем гуашь перестала сопротивляться, и картинки на бумаге часто делались похожи на те, которые я видел у Вялкина. Только вот неземное свечение охры, малахитовые крепости и башни из краплака выглядели сейчас слишком умиротворенно. Пространство благостно молчало, а мне хотелось выть, крушить, летать по своему аду с недозволенной скоростью.
Наступил декабрь. К моему угрюмому молчанию давно привыкли, да и сам я уже не ждал никаких расспросов. Вокруг зияла любезная и обжитая немота. Единственный, с кем я мог и хотел разговаривать, был Вялкин. Каждый раз, когда случался разговор в его маленькой каморке, мой ум делал шаг в неожиданную сторону и немного оживал, оттаивал от любовной заморозки.
О чем только мы ни говорили! Как, например, ухитряется молекула, похожая на винтовую лестницу, разорваться пополам, а потом в кромешном тумане найти все недостающие ступеньки для нового витка? Может ли нейтрино быть галактикой или даже вселенной? Или вот черные дыры – может, это зов в иную реальность, затягивающий в себя звездную пыль, как воронка в ванной? Что бы увидели жители нашей планеты, если бы сюда явилось существо из четырехмерного пространства? Слово «пространство» завораживало – оно было не пустота, не ничто, а что-то вроде зала, где не видно хозяина. То ли он вышел, то ли спрятался, то ли он этот самый зал и есть.
* * *
Как обычно, я постучался к Вялкину в четверг. Было слишком холодно даже для декабрьского Тайгуля, и, танцуя зубами, я твердил: «Открой, будь на месте, открой, будь на месте». Дверь приоткрылась, сквозь узкую щелку на меня тревожно глянул карий влажный глаз. «Вот носит же нелегкая в экий мороз», – сказала щель. Довольное запахами тепло обвалилось на меня. На диване показался Клепин. За время, пока мы не виделись, его рыжеватая борода стала велика и окладиста, как у старообрядца. На коленях у Сергея был раскрыт альбом с фотографиями. Пачка фотографий лежала также рядом в прозрачном пакете.
– А, Михась, – сказал Клепин с невозмутимой насмешкой. – Вовремя, вовремя. Гляди: такому в школе не научат! Сейчас у тебя откроется новая карма.
– Надо бы старую прикрыть... А то сквозняк... насморк...
Они не удостоили меня ответом.
– Я считаю, полсотни за такой альбом – не деньги, – вальяжно бросил Клепин.
– Сережа, с ума не сходи. За такие деньги, извиняюсь, можно оригинал купить... – потом, вспомнив обо мне, Вялкин ногой подвинул ко мне табурет. – Садись, неровен час упадешь. Смотри в оба.
Клепин вынул из пакета стопку карточек и протянул мне. Фотографии были блеклые, с выгоревшими, перекошенными цветами. На первом снимке я увидел женщину, написанную маслом. Женщина была ведьма, не злая, не добрая, а отрешенная, погруженная в глубочайшее созерцание. Все тело женщины было свито, как кокон, из гибких лунных отсветов, из переливающихся зеленоватых волн. В распущенные волосы вплетены нежные ночные молнии, порывы ветра, шепоты нездешней весны. И вся эта ведьма готова была медленно закрутиться гибким смерчем и исчезнуть, но только этот взгляд... Этот пустынный чистый взгляд – он бы остался и морочил, мучил меня до конца дней.
Я смотрел на фотографию не отрываясь и не решался перейти к следующей.
– Кто это?
– Смотри, смотри, – они глядели на меня с торжествующим удовольствием, словно мое изумление подтверждало победу и правоту только одного из них.
* * *
Как это странно – видеть свои предчувствия и еще не оформившиеся желания наяву. Пустынные, мерцающие отсветами пейзажи, люди с больными от бессоницы всезнающими глазами, ночные духи, качающиеся в болотной дымке, скалящиеся сумасшедшие паяцы, мускулистые облачные тролли, голые королевы в праздничном аду – все фотографии были пригласительными билетами на разные этажи тайной, где-то рядом протекающей жизни. В нижнем правом углу на одной из фотографий была написана буква «В», похожая на раздувшиеся от ветра паруса, перечеркнутая буквой «Г», чья перекладина тянулась и утончалась, точно улица.
– Вот. Если хочешь увидеть ныне живущего гения, пожалуйста. Он перед тобой.
– Кто это? – повторил я.
– Валерий Горнилов. Художник-мистик, – ответил наконец Вялкин, а потом зачем-то добавил: – Мистик-дристик. Поэт, музыкант, что еще?
– Слушай, точно, даже на гармошке человек играет – а получается полный астрал... Как на картинах, – со смешком добавил Клепин.
Впрочем, было видно, что Горнилов – несомненный авторитет для двух этих очень разных и почти во всем несогласных друг с другом художников. А еще стало понятно, что многие картины самого Вялкина были попыткой переосмыслить то, что он видел у Горнилова, точно так же, как мои картины были попытками перенять что-то у Вялкина.