Он взял ее левую руку и по очереди пососал кончики пальцев, гладя языком мозоли скрипачки. Они поцеловались, и в эти мгновения относительного оптимизма Флоренс почувствовала, как напряглись его руки, и вдруг ловким борцовским движением он накатился на нее, и, хотя он опирался на локти и предплечья, расположившиеся по обе стороны от ее головы, она почувствовала себя придавленной, беспомощной, и даже стало трудновато дышать под его телом. Она была разочарована тем, что он не помедлил, не погладил ее опять по лобку, отчего по всему телу расходились странные приятные токи. Но непосредственной ее сейчас заботой — уже прогресс по сравнению со страхом и отвращением — было соблюсти видимость, не разочаровать его и не унизить, не показаться неудачной избранницей после всех его знакомых женщин. Она должна перетерпеть. Она никогда не покажет ему, чего ей стоило, какой борьбы, — выглядеть спокойной. У нее не было иных желаний, чем угодить ему, не испортить ему эту ночь, и никаких других ощущений, кроме того, что конец его пениса, до странности холодный, тычется в ее уретру и вокруг. С паникой и отвращением, как ей казалось, она совладала; она любила Эдуарда, и все ее мысли были только о том, чтобы помочь ему, дать ему то, чего он страстно желал, чтобы он полюбил ее еще сильнее. С этой мыслью она и просунула руку между его и своим пахом. Он чуть приподнялся, чтобы пропустить ее. Она была довольна собой, вспомнив рекомендацию красного справочника: вполне допустимо, чтобы новобрачная «направила мужчину».
Сначала она нашла его яички и совсем уже без страха мягко обняла пальцами эту удивительную щетинистую пару, которую наблюдала в разных видах у собак и коней и никогда не думала, что она может удобно поместиться на взрослом человеке. Проведя рукой по ее исподу, она пришла к основанию пениса и обняла его с чрезвычайной осторожностью, потому что не знала, насколько он чувствителен и прочен. Она провела пальцами вдоль него, отметив с интересом его шелковистость, и поднялась по нему до конца, который легонько погладила; а потом, изумляясь собственной смелости, спустилась вниз до середины, крепко взяла его и, нагнув вниз, немного изменила направление, так что он коснулся ее влагалища.
Откуда ей было знать, какую ужасную ошибку она совершает? Не за тот предмет потянула? Слишком крепко сжала? Он издал вопль, сложную восходящую гамму страдальческих гласных — звук, подобный тому, который она слышала однажды в кинокомедии, когда официант, лавируя между столами, чуть не уронил гору суповых тарелок.
В ужасе она разжала руку, а Эдуард, вскинувшись с растерянным видом и судорожно выгибая мускулистую спину, излился на нее толчками, сильными, но уменьшавшимися выбросами теплой, вязкой жидкости, заполнив ее пупок, обрызгав живот и бедра, и даже часть подбородка, и коленную чашечку. Это была катастрофа, и Флоренс сразу поняла, что виной всему она, что она неумелая, невежественная, глупая. Нельзя было вмешиваться, нельзя было верить этому руководству. Лопни у него сонная артерия — и то не было бы страшнее. До чего это типично для нее — вмешиваться в дела ужасающей сложности; как же она не подумала, что ее манера вести себя на репетициях квартета здесь совершенно не уместна!
И была в этом еще одна сторона, гораздо более огорчительная и совершенно ей не подвластная, вызывавшая воспоминания, которые она давно решила не признавать своими. Еще полминуты назад она гордилась тем, что совладала со своими чувствами и может выглядеть спокойной. А сейчас не могла подавить нутряное отвращение, сердцевинный ужас оттого, что облита жидкостью, гадостью из чужого тела. Через считаные секунды на морском ветру жидкость сделалась холодной, как лед, на ее коже и притом, как и ожидала Флоренс, словно ошпаривала ее. И не было никаких сил в душе, чтобы сдержать крик отвращения. Чувство, что влага густыми ручейками растекается по коже, ее чужеродная молочность, интимный клейстерный запах, тащивший за собой вонь позорной тайны, запертой в тесном затхлом пространстве, — Флоренс не могла с собой совладать, она должна была от этого избавиться. Эдуард съежился рядом, а она повернулась, поднялась на колени, выдернула из-под покрывала подушку и стала исступленно вытираться. При этом она сознавала, как мерзко, как невежливо она ведет себя, как тяжело ему видеть в его несчастье, что она лихорадочно стирает со своей кожи часть его самого. А это было не так легко. Жидкость липла к ней и только размазывалась, а местами уже высыхала, превращалась в ломкую глазурь. И сама она будто раздвоилась: одна с досадой отшвырнула подушку, а другая, наблюдавшая, ненавидела себя за это. Ужасно было, что он видит ее сейчас, истеричную, остервенелую женщину, на которой по глупости женился. Она могла возненавидеть его за то, что он видит ее такой и никогда этого не забудет.
Вне себя от гнева и стыда, она вскочила с кровати. А другая, наблюдающая Флоренс как будто спокойно говорила ей, но не совсем словами: Вот так, кажется, с ума и сходят. Она не могла смотреть на него. Оставаться в комнате с человеком, который видел ее такой, было пыткой. Она схватила с пола туфли и побежала через гостиную, мимо останков ужина, в коридор, оттуда вниз по лестнице, через парадный вход и по мшистой лужайке за гостиницей. И даже очутившись, наконец, на берегу, бежать не перестала.
В короткий год между их первой встречей на Сент-Джайлз-стрит и венчанием в церкви Св. Марии, меньше чем в километре оттуда, Эдуард часто оставался на ночь в большой викторианской вилле недалеко от Банбери-роуд. Виолетта Пойнтинг отвела ему то, что именовалось в семье «маленькой комнатой» на верхнем этаже, в целомудренном отдалении от комнаты Флоренс, с видом на огороженный стеной сад длиной в сотню метров, за которым начиналась территория колледжа или богадельни — он так и не потрудился выяснить чья. «Маленькая комната» была больше любой их спальни, а то и общей комнаты в Тёрвилл-Хите. Одна стена была занята простыми белыми полками с латинскими и греческими томиками Классической библиотеки Лоба. Эдуарду нравилось быть причастным к такой строгой учености, хотя он знал, что никого не сможет обмануть, оставляя на ночном столике книги Эпиктета или Страбона. Как и всюду в доме, стены были экзотически окрашены в белый цвет — во всем владении Пойнтингов не было ни клочка обоев, ни цветастых, ни полосатых, и пол дощатый, некрашеный, голый. В его распоряжении был весь верх дома и просторная ванная между этажами — с цветными стеклами и лакированной пробковой плиткой, тоже новшеством. В углу, под скатом крыши стоял отмытый сосновый стол с шарнирной лампой (тоже дорогой новинкой) и простой стул голубого цвета. Ни картинок, ни ковров, ни украшений, ни изрезанных журналов или иных следов проектов и увлечений. Впервые в жизни он отчасти старался вести себя опрятно — он никогда не бывал в подобных комнатах, где мысли спокойны и не замусорены. Здесь однажды, ослепительной ноябрьской ночью он написал формальное письмо Виолетте и Джефри Пойнтингам, в котором объявлял о своем желании жениться на их дочери и не столько просил их согласия, сколько с уверенностью ожидал одобрения. Он не ошибся. Родители выразили радость и отметили помолвку воскресным семейным обедом в отеле «Рандольф». Эдуард слишком мало знал свет и поэтому не удивился радушному приему в доме Пойнтингов. В качестве кавалера, а потом жениха Флоренс, приезжая в Оксфорд на попутках или на поезде из Хенли, он вежливо воспринимал как должное и то, что у него есть здесь своя комната, и то, что кормят, спрашивая при этом его мнение о правительстве и международных делах, и то, что к его услугам библиотека и сад с крокетной и бадминтонной площадками. Он был благодарен, но нисколько не удивлялся тому, что его белье забирают в стирку вместе с семейным, вслед за чем на одеяле в ногах кровати появляется аккуратно отглаженная стопка свежего, благодаря любезности уборщицы, ежедневно приходящей по будням.
Ему казалось вполне естественным, что Джефри Пойнтинг хочет играть с ним в теннис на травяных кортах Саммертауна. Эдуард играл посредственно — он неплохо подавал благодаря росту, иногда мог смачно засадить с задней линии. Но у сетки был бестолков и неловок и, не полагаясь на свой непредсказуемый бэкхенд, предпочитал забегать для приема влево. Он немного боялся отца Флоренс, опасался, что тот видит в нем нахала, самозванца, вора, замыслившего похитить девственность его дочери и удрать, — что было правдой лишь отчасти. Пока они ехали к кортам, Эдуард беспокоился вдобавок из-за игры — выиграть было бы невежливо, а уступить без сопротивления значило бы попусту отнять время у хозяина. Но он напрасно волновался. Пойнтинг был игрок другого класса, играл быстро, бил точно и был поразительно подвижен для пятидесятилетнего. Первый сет он выиграл шесть-один, второй всухую, третий — шесть-один, но самое главное — как он ярился, когда Эдуарду удавалось выцарапать розыгрыш. Возвращаясь на место, он отчитывал себя вполголоса и, насколько Эдуард мог расслышать со своего края, угрожал себе физической расправой. Время от времени Пойнтинг и в самом деле крепко хлопал себя ракеткой по правой ягодице. Он не просто хотел выиграть или выиграть с легкостью — ему позарез надо было взять каждое очко. Два гейма, отданные в первом и третьем сете, и несколько невынужденных ошибок доводили его чуть ли не до крика: «Черт побери! Опомнись!» По дороге домой он был лаконичен, и десяток или полтора очков, выигранных Эдуардом за два сета, были в некотором роде победой. Выиграй он матч в самом деле, ему, пожалуй, вообще не разрешили бы видеть Флоренс.