Я послушался и к тому времени, когда Фэй крикнула из окна, что остальные уже здесь, успел промокнуть насквозь.
Почему — точно не скажу, но мне почудилось, что его сотворили из известняка. Он стоял перед зеркалом, когда я поднялся наверх.
— Что ты делаешь? — спросил я.
— Играю в Нарциссуса, — ответил он голосом сухим и негромким, как шуршание трущихся друг о друга кусков известняка. — Я играю в Нарциссуса, — повторил он, — это забавно. Нарциссус dans les Alyscamps.[41] — Смех его был, словно с шорохом сыпалась известь, сухая и едкая.
— Откуда ты знаешь? — спросил я; он засмеялся и ответил:
— От некоего Мавентера.
Фэй и другой парень — тот был крупный и толстый — сидели за столом.
— Привет-привет, — сказал, обращаясь ко мне, другой парень, — ты слушай его внимательно, он много испытал в жизни и много чего знает.
— Да кто ты такой? — спросил я. — Я тебя не знаю.
— Я Саргон, — отвечал он, — я только что приехал.
Тот, что смотрелся в зеркало, поднял брови и вытаращил глаза, теперь они напоминали увядшие желтые цветы, брошенные на бесплодную белизну его лица.
— О, Нарциссус, — сказал он, — до чего же ты уродлив. — И поднес руки к лицу, словно не желал ничего больше видеть; но продолжал украдкой подглядывать сквозь ресницы. — Руки холодеют, — сказал он, — если так дальше пойдет, совсем отомрут. Они меня больше не слушаются. — Он повернулся, и мрачное желтое сияние его глаз озарило меня всего, как свет старинного торшера. — Из всех частей руки у ладони — самая самостоятельная жизнь, — прошептал он. — Знаете, в этом стихотворении Вильдганса[42]… ich weiB von deinem Kôrper nur die Hand…[43] гляньте-ка, живая. — Он положил руку на стол, и мы уставились на нее. Но она была неподвижна, белая и мертвая. Он повернулся ко мне. — Меня, или, лучше сказать, мой специальный случай, можно классифицировать разными способами. — Он подошел к зеркалу и стал писать пальцем по стеклу, как мелом по школьной доске, но на зеркале ничего не появилось. — Тебе понятно?
— Нет, — ответил я.
— У тебя найдется мыло? — попросил он Фэй, и та дала ему кусок мыла, так что он смог написать на зеркале: «morbus sacer».
— Священная болезнь? — спросил я.
Он кивнул мне одобрительно, вытянул губы трубочкой и сказал:
— Святость опасна, святые — они опасны для окружающих, в знак уважения к святости люди в средневековье назвали одну опасную болезнь святой, morbus sacer, epilepsia.[44]
Он написал все это: he, epilepsia, а ниже три раза одно и то же слово: aura, aura, aura.
Возле каждого из этих слов он что-то пририсовал: глаз, ухо, нос.
— Выбери что-то одно, — предложил он.
Но я застыл на месте, потому что ничего не понимал.
— Что ты там стоишь, ты должен сделать выбор, — крикнул он.
Но я видел, что он сердится по-настоящему, что он едва не плачет, и поэтому показал пальцем на ту aura, где был нарисован глаз.
— Откуда ты знаешь? — крикнул он и выбежал из комнаты, а тот, которого звали Саргон, побежал за ним, крича:
— Хайнц, вернись, Хайнц, это случайность!
Фэй встала и подошла ко мне. Она ткнула меня рукой в бок.
— Психи, оба, — сказала она и налила воды в ведро, чтобы вымыть зеркало, — я уже два раза это слышала и теперь могу тебе тоже рассказать. Это, — она показала на he, epilepsia, — то, чем он болен, вот и все. Так вышло, говорит он, что у него это начинается с горячей ауры. Это кончается очень быстро, за секунду или чуть больше. Некоторые слышат шелест или свист, — и она показала на ухо, — другие видят пламя или звезды, как он, вот и все.
— Нет, не все, — сказал парень, которого, как я теперь узнал, звали Хайнц, — далеко не все, на самом деле это только начало, я кучу всего прочел, чтобы узнать, что на самом деле случается потом.
— Заткнись, — сказала Фэй.
Но он сказал:
— А потом я падаю на пол, или, лучше сказать, в моем случае, я теряю над собой контроль, это я знаю, потому что они имеют…
— Заткни свою пасть, — сказала Фэй.
— …А потом у меня случаются судороги, — tonische, красивое слово. — Он засмеялся и повторил: — Tonische.
Фэй ударила его по лицу, но он визжал от хохота, раскачивался на стуле и визжал:
— А потом меня трясет. Не надо больше бить, — сказал он Фэй, — уже прошло. Так, по крайней мере, написано в книге. Глубокий, глубокий сон.
Фэй пожала плечами и снова принялась мыть зеркало.
— Вымой как следует, — сказал он, — вымой как следует, иначе я больше не смогу любоваться Нарциссусом, Нарциссус и я, мы вместе столько всего понаделали.
Он обхватил себя руками за плечи и принялся тереть, словно хотел согреть их, но они оставались белыми и холодными, как раньше.
— Когда-то, — обратился он ко мне, — я хотел уйти в монастырь. Ай-ай. Я должен рассказывать из того угла, — сказал он и пошел в самый дальний от нас угол. — Я хочу сесть подальше, потому что это случилось очень давно, когда я еще не был знаком с вами.
Он провел руками по губам, словно счищая с них что-то.
— Тот, другой мир был намного счастливее. Я был маленьким, и мы были католики. Даже после того, как моего отца перевели из Баварии в Гамбург, мы подолгу молились перед сном, перебирая четки, и перед каждой едой пели «Ангел Господень». Перед изображением Девы Марии всегда стояли цветы, а перед Святым Сердцем Иисуса всегда горела лампада. Святое Сердце было самым лучшим из тех, что можно купить недорого, мама нашла его на блошином рынке и заплатила всего три марки, когда предыдущее разбилось, отец сам подкрасил его там, где облупилась краска. Короче, мы были тем, что называется: Счастливая Семья. Потом я поступил в школу при кармелитском монастыре. Ох, — он подвинул стул с таким скрежетом, что мы вздрогнули, — может быть, у каждого из нас было время, которое мы считаем счастливейшим в жизни. На самом деле это не так, тогда мы были так же несчастны, как теперь, когда вспоминаем об этом, но — ничего не поделаешь, мы предпочитаем помещать счастливое время в прошлое, а не в будущее: от этого жизнь становится намного легче. Мое счастье, значит, осталось в провинциальной деревушке. Это маленькая деревушка, и люди там приветливы. За деревней стоит монастырь, а напротив через дорогу — школа.
Поищите и найдете их там, мои воспоминания.
С утра, без четверти шесть, начинали бить часы на монастырской башне — скупой, однотонный звон. Я просыпался и смотрел на остальных, они еще спали и были далеко и, наверное, счастливы, потому что некоторые во сне бормотали что-то и смеялись.
Без пяти шесть звонил будильник в спальне надзирателя, расположенной так, чтобы один надзиратель мог наблюдать за двумя спальнями. В четверть седьмого он входил в спальню с колокольчиком, прошло много лет, а я до сих пор слышу этот звук.
Те-динг, те-динг, те-динг-динг-динг, он стоял в дверях своей спальни, трезвонил и приговаривал: «benedicamus domino»,[45] и мы отвечали «deo gratis»,[46] после он проходил вдоль ряда кроватей и стаскивал одеяла с тех, кто еще не проснулся или притворялся спящим.
О, эти звуки! После звонка и подъема монах проходил вдоль умывальников и дергал за свисающие с окон веревки, чтобы закрыть фрамуги.
Разбудив нас, он шел в спальню младших, где раньше спали мы, пока не перешли в класс риторики, и оттуда, издалека, раздавался звон колокольчика и щелчки захлопывающихся окон: клап, клап-клап.
Но к тому времени я давно уже стоял у умывальника, и так было всегда. Некоторые из нас всегда бежали умываться первыми, чтобы после вернуться в постель и немного почитать, а я умывался, одевался в пять минут и следил, не направляется ли надзиратель в нашу сторону. Обычно он бродил, бормоча молитвы, из спальни в спальню, и едва он поворачивался ко мне спиной, я мчался к выходу. Наша спальня находилась под самой крышей, и мне надо было пролететь несколько лестничных маршей, чтобы попасть в сад, всегда украдкой, никто не должен был меня видеть — выходить в сад перед утренней молитвой запрещалось. На самом деле это был не сад, а два поля. Большое Поле и Маленькое Поле.
Хайнц замолчал и поднялся. Он стоял у забитого гвоздями окна и противно трещал ногтями.
— Большое Поле, — прошептал он наконец, повернулся и посмотрел на нас, его глаза мигали, как желтый сигнал светофора: внима-ие-внимание-внимание. — Большое Поле, Маленькое Поле, что они вам, почему, в конце концов, вы меня слушаете? Неужели вам важно, проскользну ли я незаметно вдоль стены, где стоят велосипеды, на игровую площадку, поглядев сперва, не занят ли там молитвой кто-то из священников?
Он снова уселся.
— Однажды я открыл теософский журнал; всякий предмет, всякая религия, всякая группа имеет свой секретный язык, и у нас был свой, но состоял он из обычных слов. Дерево. За Большим Полем налево шла дорожка, огибавшая Маленькое Поле, и третье по счету дерево было — Дерево. Поройтесь там, — снова обратился он к нам, — и вы найдете безмолвные сигаретные пачки с молитвами. Часть мессы в церкви состоит из каждодневных молитв и молитв специальных, читаемых с какой-то целью или по случаю праздника.