И он сделал над картой смахивающее движение, будто сдувал с нее шелуху бормотаний Корзинщикова и одновременно, скользнув тонко пальцами, натягивал координаты своих собственных мыслей, точные, остро стальные струны, издающие звон.
— Нефтегазодобывающая индустрия. Вышки буровых. Гигантский, размытый по пространствам, колеблющийся ареал расселения. Из бесчисленных вахт. Далее… Города. Центры кристаллизации. Здесь Сургут, Нижневартовск, Стрежевой. Выше — Надым, Уренгой, Салехард… Комбинаты по сжижению газа — метанол. Атомоходами взламывается Губа, Карское море… Одним словом, узел завязался гигантский. А чем кормить? Сейчас гоним из европейской части мясо, хлеб, молоко. Колоссальное напряжение поставок. Задача — разгрузить в этом отношении европейскую часть Союза. Посадить западносибирскую нефть на западносибирское мясо. На пойму посадить. Создать тут, на пойме, мясо-молочную индустрию. Вот постулат, вам ясно?..
— Мне ясно…
И опять, сливаясь с полярными радугами, светились дымные спектры заводов.
Хрустела белая корка моря, раздавленная броней ледоколов, и в промоинах шли корабли.
Увозили в трюмах сибирское подземное солнце.
Скрипела на морозе сталь буровых.
Брюхатый «Антей» выгружал на бетонное поле алмазные буры и красные бычьи туши, а на зимниках, пробиваясь в снегах, вязли колонны МАЗов.
— Далее… В пойму внедряться вслепую, по-дедовски, на глазок — бессмысленно. Неуправляемая, разрушительная стихия воды. Зависимость от десятка глобальных климатических факторов. Таяние ледников в Северном Китае и Индии. Раскисание в летние периоды тундры. Шквальные ливни. Ветровые и ледовые тромбы в Губе. Все это приводит к ударным паводкам, все ваши труды смоет и будет держать месяцами под разливом. Ни травинки не соберете. Миллионы впустую вколотите… Необходимо регулировать сток созданием каскада водохранилищ, дамб и плотин, на которых разовьются группы ГЭС и система переброски вод в Казахстан. На этой воде разовьется целинное поливное земледелие — раз! И промышленная индустрия — два! Уголь, сталь, пшеница!.. И далее, узбекский и таджикский хлопок и рис, в районах Арала и Каспия… Только регулирование стока даст возможность для фронтального внедрения в Томскую и Тюменскую пойму!..
Хлюпали в цветении трав нерестилища. Туманились дали пыльцой. Экскаваторы черпали черную гниль, прорезая дренажи и каналы. Вставали бетонные фермы, наполняясь коровьим дыханием. Застекленные, в стальных оболочках вращались роторы станций. Воды Енисея, Оби, включенные в новые русла, замкнули синие кольца в пшеничной Тургайской степи. Окольцованные пространства меняли свой цвет и запах.
— Вот вы говорите, что начали здесь, в этом пункте!.. Да это абсурд, простите! Эта глухомань, глубинка в отрыве от цивилизованных центров, она умрет! Должна умереть и зачахнуть. Массы населения стремятся вот сюда, их сгребает, метет, и вы тут ничего не поделаете! Здесь им уготован комфорт. Здесь дороги, культура. Здесь индекс цивилизации. Тут надо строить, тут! Здесь мясо-молочные комплексы. Здесь совхозы, современное жилье, удобства, дороги. Чтоб за два часа на автомобиле — и в Томск! Чтоб «Жигули» себе покупали и гоняли! А вы их обратно в болота?.. Там все должно травой зарасти, и эту траву на корм — мобильная бригада за месяц! Застоговала и обратно, из-под дождей к Томску, в тепло! Да тут же изотерма проходит, солнца чуть не вдвое больше, а вы их в холоде хотите держать!.. Новая, абсолютно новая сетка коммуникаций и поселений, а вы все за старое цепляетесь, друзья мои дорогие! Все на старый аршин мерите!..
Он поучал, возмущался. И одновременно прощал, чувствуя свое превосходство, свободу своих построений, разметавших беспомощный лепет.
Корзинщиков моргал бело-желтыми, ржавыми ресницами, улыбался мучительно:
— Вам, конечно, видней… У нас еще с кадрами, понимаете, проблема… В этом, говорите, пункте травой… Травой зарасти… конечно… И сам говорю: травой, лебедой… Там ведь у меня отец жив, изба… Мать там схоронена… Я к ним ездил недавно, могилку ее поправлял. Одни старики остались. Не съедем, говорят, отсюда. Здесь родились и помрем. Вы, говорят, как хотите, а мы уж тут. И света не надо, — с лампадками. И дорог не надо — тропочкой на погост. Силком не увезете, к избам, к лавкам себя прикуем… Вот я и думаю: как с батей быть? Как с домом, где родился? С материнской могилкой? Их-то как? Или вместе с травой стоговать?.. С этим, спрошу вас, как быть? Если не со спутников, а так вот, с телеги проезжей?..
Он говорил, преображенный, страдающий. Наступал на Ковригина своим крестьянским, для косьбы, для кузнечной работы созданным телом. И слова его посвистывали сквозь щербинку.
Ковригин, ошеломленный, смотрел на карту Оби, где в безымянной, ему безразличной точке жил старик, глядел, на бугры и на воды, из которых весь век подымалось солнце и садилось в кресты за деревней.
Он испытывал вину и раскаяние за свое превосходство, за гордыню, за тон поучения. За свое появление здесь, за касание отточенной мыслью и крылом самолета этих разливов, гор и степей. Хотел объясниться.
Но Корзинщиков стих и опомнился. Топтался беспомощно, улыбался. Косноязычно лепетал:
— Вам оно, конечно виднее… Вы нам подскажите, что, как… К нам-то непременно заедьте… Уж мы вас встретим… Люди у нас хорошие.
И ушел, оставив Ковригина мучиться над картой Оби.
«Да, да, неучтенные компоненты… Некое упрощение и допуск, — думал он, ходя мимо карты. — Некие безымянные суммы, не уловленные под купол системы… Отдельно данные жизни — его, моя…»
От торопился, собираясь на шахту.
В раздевалке в начале смены шахтеры на длинных лавках складывали одежды, обнажая бугристые спины, намотанные в подземных работах. Развешивали по крюкам штаны и рубахи. Вынимали из шкафов с номерками перепачканные робы, порты и портянки. Облекались, увеличивались в объеме. Напяливали кирзу, пластмассовые каски спасатели. Вешали аккумуляторы на пояс, помахивая шнурами и рефлекторами ламп. И Ковригин, поспевая за всеми, стыдился своего голого, отвыкшего от усилий тела, багрового шрама и думал:
«Отдельно взятые жизни, — да, они исчезают, их не учтешь. На них нельзя опереться. Та дача в Лосинке, мои старики, мать ведет брата Володю, и все мы под вишней, и вера в их близость, в уготованность их для меня. Весь состою из их голосов и улыбок, из своей к ним любви, весь этим исчерпан… Но потом они все исчезли, истребленные разным оружием, разных систем и калибров, и я вдруг выплыл на холод. Оказался не ими, а чем-то иным и меньшим. И это уцелевшее «я» продолжало без них движение. И разве это учтешь?..»
Вместе с бригадой он погрузился в клеть, стиснутый дышащими, большими телами. Лязгнуло. Клеть сорвалась с тормозов, окунулась в кромешность. И начался свободный полет в ледяном сквозняке, ударившем из сердцевины земли. Пахло недрами, камнем, железом. И в луче фонаря сыпалась и мелькала вода, плыли бетонные размывы колодца.
«Не потерять эту мысль об «я», — думал Ковригин, уносясь под землю. — Война. Мое «я» воюет. Бежит на черточку дота. Зарывается в мокрый снег. Стреляет в другое «я», то есть в другое «ты». Корчится на операционном столе. И одна за войну забота, ставшая ядром бытия, — выжить, превратиться в энергию бега, в удар скоротечного боя, в ненависть, в сон, в аппетит, в блиндаж, в оружейную смазку… И когда это кончится с приказом Верховного, с автоматным салютом, с эшелонами на восток, куда пойдет мое «я»?»
Они высыпали из клети. Двинулись торопливо по штреку, гурьбой, под неоновым трубчатым светом. Электровоз с вагонетками прогрохотал, груженный породой, прижав их к ребристой крепи.
Ковригин почти бежал за бригадой, мимо мокрых груд арматуры, штабелей пиленого леса. Путь ему пересекла мелким скоком жирная, гладкоспинная крыса, мелькнув любопытным глазком.
«Мои друзья в послевоенные годы. Наш общий запоздалый расцвет, пробуждение в жизнь, красоту. В каждом — осколок, рубец, но такое ликование и сила! Мы открыли себе друг друга, и те псковские холмы и озера, и белые церкви. Возможность идти к красноватым тяжелым стогам под желтой зарей, исчирканной темными птицами, пропадать во ржи и дубраве. А потом сходиться в застолье. Темные доски стола. Язык в медной лампе. Яишня, бутыль, помидоры. Их лица, лбы и глаза. И песня из темных ртов. Беседы о высших вопросах души… Я верил в этот союз. Учился у них. Был создан и соткан из них — из их ощущений и веры… Но неведомый сдвиг отношений. Нас развело, растолкало. Былое единство вдруг обернулось отдельностью. И, оставленный ими, лишенный их дружбы, оторвав их всех от себя, обнаружил, как я мал, безымянен. Как мало во мне своего. Я весь — отражение другого…»
Они вошли в наклонный просек с канатной дорогой. В туманном свечении, с медленным звяком, колыхая тормозными хвостами, двигались подвесные седла. Шахтеры хватались за них и исчезали. Ковригин тоже оседлал пролетающее железное кресло.