«Или pain complet? Да, наверное, pain complet с твёрдыми семечками…»
— Энигма будет у нас — «Пэн гро»!
— Неужели? — опять удивилась Анна. — Вот этот большой, с горькой коркой? Крестьянский парень с мозолистыми руками?
— Именно! — возликовал Белявский. — Корка твёрдая, а ведь внутренность — кружевна-ая!..
Ни один мускул не дрогнул на Лёлином лице, но Фёдору показалось, что характеристика была ей приятна. Его немного кольнуло.
— Значит, клюковку ты для себя приберёг? — насмешливо спросила Анна.
«Конечно!» — подумал Федя не без досады.
— Ну что ты! — усовестил жену Дмитрий Всеволодович. — Я — оле-оле…
— Ты блондинка?!
— По сути-то, я мягкотелый… такой, ненадёжный…
— Эм. Ты меня удивил, — сказала Анна, с интересом глядя на своего мужа. — А кто у нас Федя?
«Аu lait, мягкотелый… Нет, au lait уже занят. Что же Белявский оставил? Неужто фейерверк с клюковкой? Не может быть!..»
— Фёдор… я полагаю, что «пэн компле». Много разного. Всякие семечки, разные — есть побольше, поменьше…
Федя почувствовал благодарность. Почувствовал, что его оценили. Ещё отчётливей понял, насколько он всё же соскучился по такому лёгкому, необязательному разговору по-русски — и восхитился тем, как Белявский, при внешней бесцеремонности, всем ухитрился сказать что-то приятное — в сущности, из ничего!
— Закончена дегустация «пэн»! Вкусовые сосочки попрятались в защёчные мешочки!
«Нет, всё-таки симпатичный он человек, симпатичный…» — подумал Федя. А Дмитрий Всеволодович, будто услышав Федины мысли, перегнулся через стол и потрепал его по плечу:
— Ну что, «пэн»?
— Пэн.
— А «хлебное поле» как будет?
— М-м… Сhamp de pain?..
— Шамдёпэн… А-а, конечно! Шамзэлизэ[16]! Поля! Шам дё пэн…
— Да, но всё-таки сhamp de pain обычно не говорят. «Хлебное поле»?.. Скорее «пшеничное поле», le сhamp de blé…
Дмитрий Всеволодович сделал широкий жест, изображая простор или сеятеля.
— Шам де пэ-эн-н… А посередине — угадайте кто?
— Кто?
— Пэ-эн… пшени-ица… пле-евелы… а посередине — каменная баба!
Когда я работал медбратом в институте Склифосовского (это ещё старая территория, где Шереметевский дворец), клинические корпуса были на улице, а подземных переходов не было: больных через улицу на таких железных каталках возили в операционную и обратно. Я работал в торакальной хирургии…
Где-где?
Отделение неотложной грудной хирургии. Там концентрировались больные с раками пищевода, с перфорациями пищевода: кто-то кость проглотил, у кого-то химический ожог… Тяжёлые были больные. С раками пищевода — им разрешали всё кушать — икра разрешалась, коньяк… Заходишь в палату — они лежат весёлые, поддатенькие, у них прямо в тумбочке… в общем, всё разрешалось.
Я работал медбратом, мне надо было делать уколы. У меня список больных: шестьдесят человек в отделении. Я должен им шесть раз в день по миллиону единиц пенициллина. Шесть раз в день шестидесяти больным…
То есть триста шестьдесят уколов.
Да. Я прихожу, набираю шприцы… раньше были не одноразовые, а многоразовые шприцы. Набрал шестьдесят шприцов… ну, не шестьдесят, меньше, конечно, — но сколько есть: вот такая батарея шприцов, иголок…
Девчонки увидели, спрашивают у меня: «Ты куда это собрался такой красивый?»
Я говорю: «Уколы делать».
Они смеются надо мной: «Вот, студент! Да ты до завтрашнего дня не сделаешь эти уколы».
Я говорю: «А как же… А как же надо?»
Они объясняют мне: «Очень просто. Разводишь двадцать миллионов единиц пенициллина в двадцатиграммовый стеклянный шприц. Больных — шестьдесят. Значит, хватит с тебя три шприца. Три шприца ты разводишь, и берёшь с собой большой лоток с иголками. Подходишь, одеваешь иголку, миллилитр вводишь одному больному — иголку сбрасываешь. Одеваешь другую иголку — вкалываешь другому, снова иголку сбрасываешь. То есть ты тремя шприцами обслуживаешь шестьдесят человек».
Но иголки хотя бы меняли?
Иголки меняли. Но всё равно — по санитарным законам так делать запрещено.
Инфекция может через иголку проникнуть в шприц?
Ну… в принципе нет, потому что поршень как бы идёт всё время вниз… Но мало ли? Например, если глубоко вкалываешь, через иглу может быть ретроградный заброс крови — и всё, тогда можно заразить, да. Но вот, тем не менее…
О чём это говорит? Во-первых, везде была экономия. Очень строго смотрели на эти ставки, на выработки: урезали везде, обрезали…
А с другой стороны, это семьдесят седьмой год. Гепатита В не было, гепатита С не было… Была вообще тишь да гладь.
Светлый, светлый такой был период…
Я слышал, вы из Швейцарии, да? Ну, бывали там? Ну вот если будете — там в районе Монтрё есть замок, не помню название: и там в замке кровати — полусидячие. Оказывается, люди в средние века спали в полусидячем таком положении. Чтобы быть наготове, если какое-то нападение…
У нас сейчас — точно такая же ситуация. Если я на дежурство иду, а моя жена остаётся дома одна, она спать ложится — с ножом…
У вас отдельный дом?
Нет, квартира. Но всё время слышишь: там обокрали квартиру, там, там залезли… У меня очень хорошая наблюдательность, и я чётко заметил: у людей появился страх. Обратите внимание: в метро, в электричке — в глазах озлобленность. Люди привыкли к смертям, причём к насильственным. Идёшь по улице — лежит кто-то… Раньше, при Советском Союзе: «Что?» «Кто?» Сразу: «Пойдём посмотрим!» «Так, скорей надо скорую вызвать. Надо милицию вызвать!..» А сейчас просто мимо идут.
Раньше ночью гуляли, и вечером, и чтобы кто-то кого-то убил? приставал?.. Хоть теперь говорят, что была там какая-то уравниловка — но люди были открытые… праздники веселей проходили… В общем, всё было проще, гораздо проще…
Всё кончилось в девяносто первом году.
Я работал тогда в Никольской больнице. Двухэтажное здание, старые корпуса деревянные. Больница сельская. Её помещик достроил как раз в тысяча девятьсот семнадцатом году. Кстати сказать, операционная там была большая, шикарная. Стоял старинный зингеровский стол. Фабрика «Зингер». Девятнадцатого века выпуска. Но и в старом состоянии очень хорошо работал. Он и сейчас, кстати сказать, там стоит…
Так вот, был как раз август тысяча девятьсот девяносто первого года.
С вечера ещё, когда заступил на дежурство, девчонки мне говорят: чего-то творилось днём непонятное. (А у нас рядом военный аэродром.) Говорят: каждые две-три минуты на аэродром садится грузовой ил-семьдесят шестой. Две-три минуты проходят — ещё садится…
Но мне было не до того: у меня девочку привезли, очень тяжёлая была травма… и, в общем, эта девочка оказалась нежизнеспособна. То есть произошёл летальный исход. Мы её закрыли простынкой, и вот так у неё рука свисла. Я подхожу — и вдруг она пальцем мне: раз… раз… манит.
Как бы: «Иди сюда».
Думаю: «Ну ничего себе!..» И все тоже, естественно, испугались.
А это, оказывается, бывают уже такие посмертные сокращения, когда отдельно сгибаются на руках пальцы. Гиперактивность отдельных нервных клеток в умирающем организме…
И вот этой же ночью мы просыпаемся от сильного гула: чувствуется, что много-много техники идёт, и много света.
Вышли мы… а больничка стояла как раз на дороге, там есть такая деревня Шарапово, и в сторону туда военный аэродром. И по этой дороге — танки, танки… Бэтээры, бэтээры… Всё дрожит. Свет яркий — ночью…
Я говорю (мы вышли с заведующим нашим) — я говорю ему: «Лёнь, что это? Война?»
Он: «Не знаю…»
И прямо с тех пор и поехало. Революции, путчи, расстрел Белого дома, беспредел весь бандитский… Ну такой беспредел — просто!.. Практически каждый день привозили — кого подре́зали, кого расстреляли: из ружья, из гладкоствольного оружия очень много было ранений… Наркоманов везли: дежуришь — привозят, ещё привозят… Очень много везли поездной травмы…
Тех, кто попал под поезд?
Ну да. С Минского везли шоссе, с Можайского: очень много было аварий. Ранения…
У нас совмещал один врач, реаниматолог-анестезиолог. Однажды у него было двадцать две операции за ночь. На двадцать третьей операции ему стало плохо…
Двадцать две операции — за одну ночь?!
Только за одну ночь, да. Аппендицит, ущемлённая грыжа, желудочное кровотечение, ножевые ранения, разрыв селезёнки, разрыв печени, в сердце ранение было…
А есть какая-нибудь, я не знаю, техника безопасности? Ограничения?
Ну а как, какие ограничения, если везут этих больных?