Ознакомительная версия.
Это я помню.
И как чужое, не своё: я будто вскидываю руки… и пальцы светятся, как свечки, – я будто вижу, но не задуваю.
А после – чёрное отсутствие. И в нём ни проблеска, ни звука. Ни чувств, ни мысли. Ни внутренних, ни внешних ощущений. Так, может, глина или камень пребывают, глухо предчувствуя себя. Или как ноль – предчувствуя число.
Спрашивала меня как-то Светка, видел я что-то там или не видел? Нет, ничего. Я так ей и сказал. Меня как не было.
Никак. Нигде.
И будто не было всего, мир ещё будто не родился… или погиб уже, исчез беследно.
Смерть вот такая же, наверное: снаружи чёрное, глухое изнутри. И не она ли про себя порой тебе нашёптывает: я – это хорошо, я – отдых и покой? Бывает так, что хочется поверить ей, и ты готов уже с ней согласиться. Но не об этом.
Только потом – я не о времени, а о событии – чувствую, осознаю ли, но не из себя будто, а откуда-то извне, сверху, от разрушенного потолка, с болтающимися в проломе обоями, просто ли наблюдаю, как ты, взводный, успокаивая добрым матом, раньше я от тебя не слыхивал такого, тянешь из-под бетонных обломков меня, а я – как пластилиновый. Сначала – за одну руку, она оторвалась, как отрывается кусок от пластилина. Потом – за ногу, и та оторвалась. Потом – за другую ногу, потом – за другую руку. За каждый палец. Обрывая их, как листья жухлые от ветки, как от ромашки лепестки ли. И голова оторвалась… Всё вроде было по отдельности. Только потом как будто совместилось.
Потом – нескоро.
После непроницаемого чёрного отсутствия. Когда я смог подумать: я. Когда едва словно засветился. Искра во мне как будто заронилась. Или – в меня посеял кто-то семя, и оно стало прорастать.
Я, опустившись сверху, стал в себя, лежащего, как будто втискиваться. Я, разделённый, стал одним.
Но что-то от меня осталось под бетонными обломками, и тому чему-то сделалось больно, так нестерпимо, что завыло то, что там осталось, как собака… А я опять как в пустоте, в чёрном отсутствии, меня опять вроде не стало.
Нигде, никак.
Как будто свет и звук повсюду выключили, а заодно уж и меня, и я подумать было уже некому, и ты сказать кому-то – также…
Это потом уже узнал я, что ты, взводный, волоком нас – меня, Ваську, который тоже потерял на какое-то время сознание, по голове его так крепко тяпнуло, что отключился, и Серёгу – по очереди, не в абсолютной тишине, не в совершенной темноте, под всполохи разрывов, трассеров и ракетниц, доставил до санчасти. Сдал нас по счёту. Погиб ты. По-настоящему погиб. Не только был похожим на погибшего. Через три дня после этого и после, значит, Рождества. Загородив собой какого-то мальца от автоматной очереди, свинца тебе как будто не хватало – и грудью выхватил его из воздуха, теперь хватает – с грузом таким не побежишь, не полетишь, лежать уж только да обдумывать – на это вечность.
Это мне Васька после рассказал, уже в Ялани.
Не видел я тебя убитым, и для меня живой ты. Так для меня живые многие, кто уже мёртв. Вот я и думаю, что смерти нет. В каком-то смысле.
Вот ты – вижу. Слышу… но не повторю. Во мне ругайся. Громко. На меня. Стерплю я, взводный: по заслугам.
У Бога нет мёртвых, говорит мать, все у Него живые.
Понимаю.
Или чувствую.
Ему, Ваське, на левой руке три пальца отдавило – отрезали их, теперь культяпистый, да ещё ухо отодрало – то пришили, чуть оттопырено теперь. Серёга умер там ещё, в санчасти. И это после я узнал. Скорее – понял.
А я вот выжил. Жить за других теперь приходится. Пытаюсь. Любить и тех, кто их любил, кого они в ответ любили. Пусть и заочно, представляя. Я так теперь произношу:
И тех, и этих, Господи, помилуй.
И мать мне вторит.
Это потом уже узнал я, что сначала меня и других раненых отправили на вертушке в Моздок. Вертушку сбили. Кто был совсем живой, погибли, а кто, как я, был почти мёртвый, тот уцелел – лишь откатился. Нас подобрали наши. Я оказался в Краснодаре. Всё это делал кто-то за меня. Зачем-то делал? Я был, как срубленное дерево, – просто лежал, и меня можно было, как бревно, перекатить, перетащить или на части распилить – не закричал бы, не заплакал, хоть и почувствовал бы, может, – на что-то ж дерево способно, пока не сгнило.
Где-то пропали документы. Мои. Военный. Или ещё там, в санчасти, которую разбомбили. Или сгорели в вертолёте. Не переслал никто их мне по почте после. Долго потом пришлось доказывать, что я есть я. Но не о том тут, не про это…
Родных у Серёги не было, он сам об этом нам рассказывал, искать некого, хожу к нему теперь вот на могилу – она у нас тут, в Елисейске. Я думаю, что это он здесь с почестями захоронен. Да и не думаю, а чувствую.
И он, и я – так получилось.
Не он, конечно. Что-то от него. Он сейчас – где-то. Если философ – философствует, если филолог, то… чем занимаются они, не знаю. И я с ним рядом – по ошибке. Имя моё здесь было выбито. Так и осталось…
И за родителей его произношу я: Господи, упокой неведомых мне. Ты же их веси имена. Их имена записаны на белом камне.
Он – по ошибке или – я? Может быть – оба: Иоанн и Сергий.
Мне надо было написать матери. Моей. Что я ещё к ней не приехал. Что я ещё пока не там. Но как? Слов в голове металось множество, как пчёл в рою, они в неё как кучей будто были свалены, но я не мог их верно подобрать и правильно составить в предложение. Наугад будто, как бочонки лото из мешка, их достаёшь или детали «Лего» из коробки, а соорудить из них что-то понятное и цельное нельзя – они случайные; или как пазлы – из них картинку было не создать. Одно достал, другое вынул, хочешь подставить его к первому, а оно, первое, уже куда-то задевалось.
Ты – как совсем ещё безвольный, несмышленый. Ни внять, ни выразить. Лишь на руках тебя пока ещё держать. Умом младенец бессловесный. Или как птица – только охать.
Иной раз и само слово – вот ты и вытащил его из общей кучи, будто и разглядел, но если вдруг оказывалось длинным, например – здравствуй, тут же в уме оно на буквы распадалось, ну а из букв уже обратно это слово не получалось у меня восстановить. Дрствуайз или авуйардстз – я мог из них сложить, и разберись в таком нагромождении. Лишь смутно помнил, что оно, слово какое-то, пусть хоть и это, обозначает, что с ним к кому-то следовало обратиться. К кому другому, может быть, а может, к самому себе. А то и… Ладно, что уж всуе.
Было мучительно переживать это бессилие. И рассказать о нём кому-то было невозможно. И кто бы понял этот бред?
Молился сердцем:
Ох! Ох! Ох!
Почти как птица.
Воздыхая.
И отвечая на чей-то – врача, к примеру, или медсестры – вопрос, кто я, я вместо я мог запросто извлечь из общей кучи случайное слово, например: дерево. Мне говорили после, перед выпиской, что я как мёртвый был. Выглядел так. Но только выглядел. Был не как мёртвый я, а был – как дерево. И на чей-то вопрос, как моя фамилия, я мог произнести попавшееся первым слово:
Дерево.
А у Серёги, моего товарища, ты его помнишь, была фамилия такая: Деревянко.
И поэтому он мог уехать в Елисейск вместо меня. А там, ещё в санчасти, куда нас вынес, взводный, ты, по лицам нашим трудно было различить, кто из нас кто, – в грязи, в пыли, наверное, все были, словно в камуфляже.
И я не думаю, я чувствую. Думать об этом перестал. Ещё бы чувствовать… чуть глуше.
Тут он. Хожу к нему. Сижу под тополем. Тополь ведь тоже дерево, каким и я был одно время. Теперь хожу вот – человек. И со словами стало проще… Случайных меньше. Не распадаются на буквы. Только когда злюсь сильно на себя – уж не на буквы рассыпаются, а вдребезги…
Но я пытаюсь измениться. Бог даст – исправлюсь.
Я не свободен был, как дерево, в передвижении, привязан к месту был, словно корнями. Но в несвободе этой был свободен. Видел двух матерей – земную и небесную. Они молились за меня. Но не об этом…
Всё вроде понимал, осознавал, но односложно. Мог так подумать: дождь. Мог так подумать: небо. Или: идёт. Или: летит. Или: спокойно. А – дождь… идёт – мне было не составить.
И уж потом.
Весна. Май. На редкость тёплый, хоть и ветреный. Мать после скажет: в Духов день.
Приехал я на поезде в Милюково. На автобусе – до Ялани. Я уже мог сказать: Ялань, когда заказывал билет, и Милюково – безошибочно.
Иду по Линьковскому краю. Сухо. Давно, похоже, снег сошёл. Здесь, на высоком. Вихрями пыль по улицам гоняет. Щебечут птицы. Собаки – многих узнаю. Есть молодые – незнакомые. Кобыла Дункель. Лесника. Её я помню. Есть перестала – траву щипать – и смотрит на меня, давно не видела – припоминает.
Ознакомительная версия.