Вначале меня разбирал невеселый смех, который трясет вас, как мартовский ветер подснежники. Я еще не избавилась от него и в то утро, когда Клод пришел к нам; занимаясь чисткой картошки, я размышляла: «Знаешь, Констанция, если у тебя зуд семейных забот, то лучше ограничься Клодом: сажай его на горшок, подтирай ему попку, вытирай нос, одевай и раздевай — вот что тебе надо, вот занятие для барышни, которая неспособна рожать детей сама. Хорошо еще, что он тебе пара, что без твоего разрешения он не станет лазить по лестнице. Иначе и такое занятие было бы тебе не по силам».
Как это ни удивительно, но от саркастических раздумий меня избавила Матильда. Повернувшись ко мне на своем круглом стуле, она накинулась на меня:
— Тоньше очистки! Сколько раз надо тебе говорить! Потом, поглядев па малыша, который лежал на паркете и строил из разноцветных кубиков пирамиду, она добавила:
— Если бы удалось найти ходунок по его росту, может быть, мы сумели бы заставить его ходить.
Ее слова вызвали у меня прямую ассоциацию. И довольно воинственную — я стала напевать: «Шагай, шагай…» Совершенно верно, я могла бы также — и это главное, что я могла, — научить Клода ходить. Сделать так, чтобы в один прекрасный день он смог оторваться от моей юбки. Переводя эту мысль в другую плоскость, я заодно представила себе смешную картину: ходунок для их недоразвитых ног — вот все, что им требуется. Ходунок для этих нерешительных субъектов — и пускай себе катятся на своих колесиках, куда пожелают. Это уже не мое дело.
И вот я принялась упражняться про себя в красноречии. Что они мне тут толовали? «Во имя кого?» Да во имя меня самой, черт побери! Во имя меня самой, какой бы слабой и одинокой я ни была. «Ради чьей выгоды?» Разумеется, ради выгоды каждого в отдельности. Когда обыкновенная девушка говорит вам то, что думает, зачем относиться к ней с подозрительностью и, подняв смоченный палец, спрашивать: «Откуда дует ветер?» Зачем призывать на выручку политику и философию? Я сказала нескольким хорошим парням, способным на большее, о том, что они слишком пассивны. По какому праву эхо ответило: «Общие фразы! Вы замахиваетесь на святая святых!»? Такая реакция нам знакома. Лицемерный ужас. Испугавшись, как бы их на миллиметр не сдвинули с места, они делают виц, будто им предлагают чуть ли не перевернуть весь мир. Я не сумасшедшая. Я просто женщина. То есть существо, интересующееся другими людьми. Жизнью каждого из них, трепещущей, открытой моим глазам, пальцам, ушам. Через них я сама чувствовала себя живой. А на все остальное мне плевать.
Только говорить им этого нельзя. Разве можно признаться людям в том, что тебе безразлична суть их мыслей и интересна лишь напряженность, действенность этих мыслей? Такой взгляд на вещи непозволителен в мире, в котором до сих пор считается крамольной фраза Сент-Экзюпери (я избрала ее девизом на школьном конкурсе): «Правдой для человека является то, что делает его человеком». Придется избрать такую тактику, которая не была бы ни слишком прямолинейной, ни двусмысленной. Тому, кто хочет разыгрывать из себя Эгерию…[10]
Меня снова разобрал сумасшедший смех. Я всадила кухонный нож в последнюю картофелину. Как велико было мое владычество! Они далеко пойдут, мои типчики, когда я их подтолкну в спину. Подняться стоило мне великого труда. Шатаясь и прихрамывая, я злобно накинулась на мальчонку:
— Долго еще ты будешь ползать? Вставай сейчас же! Клод и не пошевелился, он даже не смог поднять свою голову, как будто налитую свинцом. Его желтые глаза вяло, без всякого выражения следили за мной — два воробьиных яичка на тарелке.
— Оставь его, — сказала Матильда, разведя руками.
Мы с Клодом приехали в коляске, сидя рядышком и далее не притронувшись к рычагам. Нас толкал сзади Миландр. Я немного стеснялась. Но особенно стеснялся он: у него был вид супруга и папаши, сопровождающего бренные останки своего семейства. Клод сидел не шевелясь. Такой послушный ребенок мог привести в отчаяние. Я испытала странное удовлетворение, когда увидела, как он притронулся к цепи «кофейной мельницы», смазанной липким маслом, и стал с наслаждением сосать палец. Это была его первая глупость.
Проездом мы нанесли визит вежливости мадемуазель Кальен. (Я и вежливость! Если я неверующая, то потому, что восстаю против божьей милости, которая приписывает инициативу добрых дел себе, а вам оставляет только инициативу дурных. Я не могла позабыть, что опыт с Клодом поставила мадемуазель Кальен.) С присущим нам изяществом мы гуляли теперь по скверу Анри-Франсуа. Какой-то нищий, устроившийся на скамейке, чтобы допить вино из бутылки и выскрести консервную банку, насмешливо поглядывал в нашу сторону. Я храбрилась, напевая глупую песенку, некоторым образом подходившую к данным обстоятельствам:
Тот, кто хром, бредет в аллеях парка.
Ковыляет, поднимая прах…
Хром сверкает на машинах ярко,
Хром скрипит у многих на ногах.
С нами также был этюдник. Миландр трудился. Миландр писал Марну. Марну и меня — с ума сойти, сколько тюбиков извел он на нас. Я уже видела его зимнюю Марну, похожую на огромную лужу мучного клея; его весеннюю Марну — ни дать ни взять суп из протертого горошка. В настоящий момент он вырисовывал желе из айвы при помощи большого количества жженой сиены и пуццолановой красной. Сопя, кусая губы, высовывая язык, он наносил по покрытой корой красок палитре все новые кривые штрихи, толстые, как следы червей на сырой земле. Он ликующе растирал и накладывал на свое полотно краску.
— Получается, получается! — заверял он, когда я, возвращаясь после очередного круга по саду, склонялась над его шедевром.
Я тоже трудилась. С таким же подъемом. Я тащила на буксире мальчонку, старательно удерживая наше общее равновесие, и при этом пыталась вдохновиться, разжечь свое воображение. Такое высиживание колумбова яйца, как я это называю, всегда приводит к какому-нибудь потрясающему результату. Именно Колумб, Кристофор Колумб, мореплаватель, наводил меня на размышления. Разве этот сеньор не отправился в Америку от имени католических величеств и ради будущей славы протестантов Соединенных Штатов, полагая, что плывет в Индию? Он туда отправился — и это главное. Он ошибался с таким упорством, что в конце концов совершил одно из величайших географических открытий всех времен. Вот ободряющий итог. Когда идешь — не обманываешься, самое худшее — можешь сбиться с пути.
Отправившись в путь, я ковыляла и ковыляла, не замечая, что отпустила Клода, впрочем, довольного этим обстоятельством. Воспользовавшись свободой, он дополз до Люка, тоже не замечавшего ничего вокруг, и, схватив тюбик цинковых белил, выдавил их содержимое хорошенькими колбасками себе на штаны. А я шла вперед, не подозревая об этом ужасном происшествии, шла под развесистыми акациями, размышляя и разрабатывая план действий.
Ну-ка, подсчитаем наши тревоги. Во-первых, мои руки. Они становятся такими же расслабленными, как и ноги. Тайком схожу к врачу на консультацию. А пока под первым попавшимся предлогом (например, сломав палку) я могу вернуться к костылям. В конце концов такой способ передвижения большими вялыми скачками, такое качающееся распятие бросается в глаза, трогает сердца. Жалость… тем хуже! Она оружие. Эти молодцы заставят меня преуспеть в самоуничижении. Или в тактике…
Во-вторых: Как подхлестнуть моих подопечных? Работа, помощь, которую я должна оказывать Матильде, мальчонка держат меня дома шесть дней в неделю из семи. Письма мало что дают. Рассчитывать на то, что меня будут посещать, наивно. Как гласит поговорка: с глаз долой — из сердца вон. Выход один: наш век изобрел присутствие на расстоянии. Министерство связи дает напрокат готовую, уже натянутую паутину для ловли ваших мух. Надо, чтобы нам установили телефон. Деньги?.. Ну что же! Продам единственную драгоценность, которая у меня есть, — мамино обручальное кольцо.
В-третьих, наше жилище. Если обновить обстановку невозможно, лучше уж заменить ее пустотой. Наша столовая, она же рабочая комната, прозванная мною «первозданным хаосом», пропиталась запахом кухни и бедности. У нищенки, моя дорогая, никто не спрашивает совета. Спрячь бедность и изобрази аскетизм. Из прихожей, которая станет приличной, когда оттуда будут изгнаны рамочки Матильды, посетители пойдут прямо в твою комнату. Ее оголенность произведет на них впечатление. А когда установят телефон, поставь аппарат небрежно на пол у кровати.
— Замарашка! Тюбик стоит триста франков. А ты что смотришь, Орглез?
Люк орал. Клод плакал навзрыд, ухудшая положение тем, что пытался стереть краску. Он разукрасился, как Пьеро. Я поспешила к ним. Нашла в этюднике плоскую бутылочку скипидара и, пожертвовав носовым платком, оттерла самые большие пятна. Потом заставила замолчать мазилу художника, продолжавшего оплакивать свои цинковые белила.