Хаммад толком не знал, как понимать, — то ли это шутка, то ли всерьез, то ли пустая болтовня. Он слушал все, что тут говорилось, слушал внимательно. Он был плечистый, неуклюжий, ему с детства казалось, что в его теле заперта какая- то неведомая энергия, слишком глубоко загнанная, чтобы вырваться на волю.
Он не знал, который из них велел своему отцу отрастить бороду. Надо же — приказать отцу: «Отрасти бороду». Такое лучше не советовать.
Того, кто направлял беседы, звали Амир. Человек страстный: маленький, тощий, жилистый, когда беседовал с Хамма- дом, заглядывал ему глубоко в глаза. Другие говорили: Амир — просто гений. Амир объяснял: можно, конечно, до скончания века сидеть в четырех стенах, строить планы, есть и спать, и даже молиться, и даже готовить заговор, но однажды необходимо будет выйти наружу, рано или поздно придется. Даже в молельне нельзя просидеть всю жизнь. Ислам — это и суры Корана, и мир за стенами молельни. Ислам — это борьба с врагом, с ближним врагом и дальним, в первую очередь с евреями, в отместку за все несправедливости и мерзости, во вторую очередь — с американцами.
Им требовалось свое пространство — и в мечети, и в передвижной молельне в университете, и здесь, в квартире на Мариенштрассе.
На лестничной клетке перед дверью стояли семь пар ботинок. Хаммад вошел в квартиру. Там разговаривали и спорили. Среди них был один, который воевал в Боснии. И еще один — тот старался не приближаться к женщинам и собакам.
Они смотрели на видеомагнитофоне фильмы о джихаде в других странах, и Хаммад рассказал им, как мальчики-солдаты бежали по грязи, живые минные детекторы, и у каждого на шее — ключ от райских врат. Они уставились на него, заставили замолчать: кто словом, кто взглядом. Дело давнее, какие-то мальчишки: жалеть их — зря тратить время.
Как-то поздно ночью ему пришлось переступить через брата, распростертого в молитве; а шел Хаммад в туалет — подрочить.
Вначале мир меняется в сознании человека, который хочет его переделать. Час близится, и мы должны выбирать — истина или позор, теперь каждый из нас становится другим, а потом еще раз изменится, но все три неразделимы.
Амир говорил, заглядывая ему в глаза. Его полное имя было Мохамед Мохамед эль-Амир эль-Сайед Атта.
Они чувствовали: у них нет истории, одно пустое место. Слишком долго они прожили в изоляции. Об этом и говорили: что их теснят чужие культуры, чужие сценарии будущего, всевластье финансовых рынков и глобальной политики.
Так говорил Амир: его ум все озирал с высоты птичьего полета, все разъяснял, все увязывал воедино.
Хаммад знал одну женщину — в ней была немецкая и сирийская кровь, и еще невесть какая, и капля турецкой. Глаза у нее были темные, тело пышное, обожавшее прижиматься к другим телам. Шаркая ногами, вцепившись друг в дружку, они прошли по комнате к ее кровати; за дверью ее соседка по квартире занималась английским. В жизни Хаммада все почему-то происходило в тесноте: и пространства, и времени в обрез. И сны ему снились какие-то спрессованные: каморки почти без мебели, — сны, состряпанные на скорую руку. Иногда Хаммад играл с двумя женщинами в слова — они сочиняли нелепые рифмованные стишки на четырех ломаных языках.
Названия германской службы безопасности он не знал, ни на одном языке. Некоторые из мужчин, наведывавшихся в квартиру, представляли опасность для государства. Сегодня с книгой, а завтра с бомбой. Наверно, за ними следили: телефоны прослушивали, сигналы перехватывали. В любом случае, им больше нравилось разговаривать не по телефону. Они знали: все сигналы, которые передаются по воздуху, не защищены от перехвата. У государства есть станции сотовой связи. У государства есть наземные радары, и парящие в космосе спутники, и точки обмена трафиком в Интернете. И фотосъемка: со стокилометровой высоты можно хоть навозного жука сфотографировать крупным планом.
Но мы собираемся вместе. Один приезжает из Кандагара, другой — из Эр-Рияда. Мы сходимся без посредников, в квартире или в мечети. У государства есть оптоволоконные кабели, но против нас его мощь бессильна. Чем мощнее, тем бессильнее. Нам достаточно встретиться глазами — обменяться взглядом, несколькими словами.
Хаммад и еще двое пошли на Репербан, искать одного человека. Час был поздний, холод лютый; наконец они увидели, как он выходит из дома неподалеку. Один окликнул его по имени, затем второй. Он оглянулся, остановился. Хаммад подошел, ударил его три-четыре раза, и человек упал. Подошли остальные и начали пинать его ногами. Хаммад не знал его имени, пока это имя не выкрикнули другие, и толком не знал, за что этого парня надо побить: то ли ходил к албанской проститутке, то ли бороду не отрастил. Он безбородый, невольно отметил Хаммад перед тем, как ударить.
Они ели в турецком ресторане мясо, нанизанное на шампуры. Он показал ей модели, которые делал в училище, — он учился на конструктора, учился спустя рукава. Ему казалось, что в ее обществе он становится умнее — она побуждала его размышлять, расспрашивала; она от природы была такая — ей все было интересно, в том числе его друзья по мечети. С друзьями ему повезло: он рассказывал о них, чтобы ее заинтриговать, и она действительно слушала развесив уши. Ее соседка сидела в наушниках, внимала супермодным голосам, которые трещали по-английски. Хаммад просил, чтобы и его научили: только слова и выражения, грамматика ни к чему. Жизнь понесла его куда-то: ты как в водовороте, в будущее можно заглянуть разве что на минуту вперед. Он летел сквозь мгновения, ощущая, как его притягивает какой-то простор впереди, раскрывается широко — только небо да горы.
Он подолгу стоял у зеркала, рассматривая свою бороду, понимая: подравнивать ее не полагается.
Он слегка возбуждался, когда видел соседку подруги на велосипеде, но гнал от себя это чувство, оставлял за порогом. Подруга на него просто вешалась. Под ними сломалась кровать. Ей хотелось, чтобы он познал ее всю, и внутри, и снаружи. Они ели питу, начиненную фалафелем, и иногда ему хотелось жениться на этой женщине и обзавестись детьми, но это желание пропадало через несколько минут после того, как он от нее выходил, чувствуя себя футболистом, который забил гол и теперь бежит по полю, на чемпионате мира, широко раскинув руки.
Час близится.
Они ходили в интернет-кафе и выясняли насчет летных школ в Штатах. Никто не стучал к ним в дверь посреди ночи, никто не останавливал их на улицах, чтобы вывернуть им карманы и ощупать тела в поисках оружия. Но они знали: ислам притесняют.
Амир смотрел на него, видя его насквозь, до глубин души. Хаммад знал, что тот скажет. Только и делаешь, что жуешь, набиваешь брюхо, молитвы откладываешь на потом. И это еще не все. Живешь с бесстыжей женщиной, елозишь своим телом по ее телу. Какая разница между тобой и всеми прочими, теми, кто не с нами?
Амир произнес эти слова, глядя ему в глаза, произнес с сарказмом:
— Я что, по-китайски говорю? Или заикаюсь? Или губы у меня шевелятся, а слов не слышно?
Хаммад рассудил, что Амир к нему слишком суров. Но чем внимательнее изучал себя, тем резоннее казались упреки. Ему надо победить в себе тягу жить как обычные люди. Сначала одолеть себя, а потом уже и несправедливость, нависшую черной тучей над их жизнью.
Они читали Коран: каждый стих — клинок. Сосредотачивались на цели, старались, чтобы их умы слились воедино, в общий разум. Отбрось все, кроме людей, с которыми ты стоишь локоть к локтю. Пусть по вашим жилам течет одна кровь.
Иногда на лестничной клетке стояли десять пар обуви или одиннадцать. То был дом последователей — так они его называли, «дар аль-ансар», потому что они были последователи, последователи Пророка.
Если бы он подровнял бороду, она бы смотрелась лучше. Но существуют правила, и он твердо решил их выполнять. Он жил упорядоченной жизнью. Все было четко очерчено. Он становился одним из шеренги, старался выглядеть, как они, думать, как они. Это тоже часть джихада, неотделимая. Он молился вместе с ними, чтобы быть с ними. Они становились братьями во всем.
Женщину звали Лейла. Красивые глаза, опытное тело. Он сказал ей, что ненадолго уедет, что обязательно вернется. Скоро от нее останется только смутное воспоминание, а потом — вообще ничего.
Часть вторая
Эрнст Нехитер
6
Когда он ступил на порог, глазам поверить было нельзя: человек, который выбрался из-под пеплопада, сплошной кровавый шлак, провонял гарью, лицо в блестках — осколки стекла, пронзившие плоть. В дверях он казался исполином, глаза зрячие, но смотрят в никуда. В руке он держал портфель, стоял, неспешно покачивая головой. Может быть, у него шок, подумала она, но что такое шок в конкретном, в медицинском смысле? Он прошел мимо нее в сторону кухни, а она попыталась позвонить своему врачу, а потом по 911, а потом в ближайшую больницу, но слышала только гул: линии перегружены. Она выключила телевизор, сама толком не понимая зачем, — оберегая его от новостей, из которых он только что вышел, вот зачем, — а потом вошла в кухню. Он сидел за столом, и она налила ему стакан воды, и сказала, что Джастин у бабушки, их рано отпустили из школы и тоже оберегают от новостей, по крайней мере, от тех, что касаются его отца.