Анастасия смерила Катену взглядом своих прекрасных неподвижных глаз и тихо спросила:
— А почему утром? — После чего громко добавила: — Бери пистолеты и марш на берег!
Тогда я была уже в услужении у Анастасии, и мне пришлось вопреки своему желанию присутствовать на дуэли.
К морю мы спустились через Мусорные ворота. Старую саблю, которую мне было приказано снять в доме со стены, я воткнула между двумя камнями на берегу и повесила на неё фонарь. Дул «юго», ребристый южный ветер, то горячий, то холодный, он дважды гасил огонь. От шума дождя и прибоя ничего не было ни видно, ни слышно. Они взяли пистолеты, повернулись спиной друг к другу и к фонарю, а мне пришлось считать, пока они не сделают десять шагов. У них было право обменяться по очереди двумя выстрелами. Первой стреляла госпожа Катена и промахнулась.
— Целься получше, в следующий раз я не промажу! — прокричала она сестре сквозь ветер.
Тогда Анастасия выпрямилась в полный рост и медленно повернула ствол пистолета к себе. Замерла на мгновение, потом поцеловала пистолет в отверстие ствола и выстрелила в сестру. Она убила её на месте. Этим поцелуем.
Дело удалось замять, выдав его за несчастный случай. Мы перенесли тело в дом и объявили, что пистолет выстрелил, когда госпожа чистила старое оружие своего мужа. Надо ли говорить о том, как воспринял всё это господин Медош. Сначала он не мог вспомнить, где у него рот. Потом махнул рукой и сказал:
— Преступление совершено в день, когда дул «юго». Даже суд в таких случаях назначает вполовину меньшее наказание.
Уж не знаю, что он чувствовал, а может, просто вообразил себя молодым, но только он переступил через эту кровь и помирился со свояченицей. Да и что ему оставалось делать? Мы — и он, и я — молчали из-за ребёнка. Считалось, что после гибели Катены все заботы о нём взяла на себя её сестра, поэтому она и осталась в доме Врачена. Она и правда воспитала Тимофея. Когда все они покинули Котор, барышня Анастасия, взяв мальчика с собой, вернулась к своему отцу. Она заменила ребёнку мать. Они вместе жили в Италии до тех пор, пока мальчик не подрос и господин Медош не забрал его к себе в Белград. Тимофей тяжело пережил эту разлуку и, думается мне, всё ещё страдает из-за неё…
Говорят, — закончила рассказ старая служанка, — что ненависть живых превращается в любовь умерших, а ненависть мёртвых в любовь живых. Не знаю. Одно знаю: чтобы быть счастливым, нужен дар. Для счастья нужен слух, как для пения или танцев. Поэтому я думаю, что счастье передаётся по наследству и его можно завещать.
— Это не так, — резко возразила я, — счастье не передаётся по наследству, его нужно строить: камень на камень. Впрочем, гораздо важнее то, как ты выглядишь, а не то, счастлив ли ты…
3
На следующий день я обнаружила в одном из выдвижных ящиков пару шёлковых перчаток, причём в одной из них оказался флакончик с ароматическим маслом. На пузырьке было написано что-то непонятное: «Io ti sopravivro!»
— «Я переживу тебя!» — перевела мне Селена надпись на флакончике.
Понюхав, я узнала этот запах, так иногда пахло от Тимофея. И он, и тётка Анастасия пользовались одними и теми же духами. Я ничего ему не сказала. Но он, казалось, что-то почувствовал:
— Тётка, конечно же, была бы счастлива, если бы моя девушка носила её шубы и платья. Всё это сейчас здесь. Я думаю, на тебе её вещи сидели бы очень хорошо, у вас одинаковые фигуры. Кстати, в этом мы убедились ещё в Париже…
После этого мы принялись рыться в сундуках и шкафах старого здания. Дом оказался набит великолепными вещами, хранившимися в полуразвалившихся сундуках, которые их бывшие хозяева, моряки, привозили из далеких путешествий. Обследуя дом, мы натыкались то на огромный комод, то на дорожный сундучок, а то и на судовой сейф, опоясанный стальными полосами и снабжённый дубровницкими замками. Один сундук, наполненный тёткиными вещами, он возил за собой из Италии в Париж, а из Парижа сюда. Именно из него он вытащил и предложил мне надеть шубу из меха полярной лисы… Сидела она на мне великолепно.
— Она твоя, — шепнул он и поцеловал меня.
После этого он подарил мне дюжину тёткиных перчаток, без пальцев и с пальцами, таких тонких, что на них можно было сверху надевать кольца. Ещё я получила в подарок от Тимофея крупный серебряный перстень для большого пальца ноги и надевала его всегда, когда ходила босая.
— Когда придёт время, я подарю тебе и новые духи. Пока ещё рано.
Мне было интересно с Тимофеем. Ты знаешь, Ева, как я непрактична в домашних делах. Здесь, в Которе, он стал учить меня разным вещам. Научил есть двумя ножами, красить арабскими красками боковые части ступней, а губы специальным чёрным лаком для губ. Это мне безумно идёт. Начал давать мне уроки кулинарии. У меня просто волосы на голове дыбом встали, когда он научил меня варить суп из пива с травами и готовить заячье мясо в соусе из красной смородины, а потом и устриц St. Jacques с грибами. Я прилежно выучилась всему этому, но приготовление еды по-прежнему предпочитала доверять Селене. Тимофей был несколько разочарован. Когда я как-то раз спросила его, где в Которе можно найти хорошего парикмахера, он усадил меня на диван, взял вилку и нож, в мгновение ока постриг и тут же, на диване, овладел мною, даже не дав мне посмотреть на себя в зеркало. Между прочим, с новым пробором, который он мне сделал, я в зеркале казалась себе вылитой тёткой Анастасией.
«Интересно, кого он на самом деле здесь заваливал — меня или её?» — подумала я.
Самыми приятными были вечера. Тунисский фонарь, стоило его зажечь, расстилал по потолку пёстрый персидский ковёр. Вечерами нашим зрением становилась душа, а слухом — мрак… Сидя в саду, находившемся за домом, на уровне второго этажа, мы щурились в темноту и ели виноградарские персики, пушистые, как теннисные мячи. Когда от него откусываешь, кажется, что кусаешь за спину мышь. Здесь, на возвышении, среди высокой травы росли фруктовые деревья, лимоны и горький апельсин. Над нами сменяли друг друга ночи — каждая из них была глубже и просторнее предыдущей, а за стеной сливались вместе звуки волн, мужской и женский говор. Каменное эхо из города доносило до нас звук стекла, металла и фарфора.
Однажды утром я сказала ему:
— Этой ночью я видела тебя во сне. Ты когда-нибудь занимаешься любовью со мной во сне?
— Да, но это не я.
— А кто?
— На этот вопрос нет ответа. Мы не знаем, кто видит наши сны.
— Не пугай меня! Как это — нет ответа? Кто даёт ответы?
— Нужно слушать воду. Только когда вода произнёсет твоё имя, узнаешь, кто ты… А во сне ты вовсе не тот, кто видит сон, ты другой, тот, кого видят. Потому что сны служат не людям.
— Кому же?
— Души пользуются нашими снами как местом для передышки в пути. Если к тебе в сон залетит птица, это означает, что какая-то блуждающая душа воспользовалась твоим сном как лодкой для того, чтобы переправиться через ещё одну ночь. Потому что души не могут плыть сквозь время как живые… Наши сны — это паромы, заполненные чужими душами, а тот, кто спит, перевозит их…
— Значит, — задумчиво заключила я, — нет старых и молодых снов. Сны не стареют. Они вечны. Они единственная вечная часть человечества…
***
Помню, в другой раз, на Иванов день, когда время, по словам Тимофея, три раза останавливается, я украдкой наблюдала за ним. Он лежал в постели и смотрел в потолок, задрапированный моими пёстрыми юбками, развёрнутыми во всю ширину наподобие вееров. И тут я почувствовала, как странно от него запахло. Потом я увидела, как он нагим осторожно прокрался в ночь, на опустевший берег под рощей и вошёл в тёплое море. Проплыв немного, он перевернулся на спину, раскинул в стороны руки и ноги, изо рта его показался огромный язык, которым он облизал себе нос, как это делают собаки. Только тут я увидела, что он возбуждён и, как рыба, поминутно выныривает из волн. И снова вспомнила, как он учил меня гадать, глядя на мужской орган. Женщины, умеющие так гадать, могут предсказывать, забеременеют они или нет. Он неподвижно лежал в солёной морской влаге, позволив течениям и волнам баюкать его член и подобно женской руке, руке сильной любовницы, выжимать из него семя. Наконец я увидела, как он выбросил икру в море и заснул на волнах прилива, которые несли его в сторону Пераста…
4
Как-то раз мне, уставшей от блуждания по огромному дому, показалось, что седой портрет матери Тимофея, госпожи Катены, странно смотрит из своей рамы. Более странно, чем раньше. Были сумерки, в небе смешались птицы и летучие мыши, а ветер «юго» неожиданно врывался в комнаты и вздымал края половиков.
В доме, а точнее, между мной и Тимофеем продолжала сохраняться напряжённость. Он по-прежнему вёл себя так, будто познакомился со мной в тот день, когда я с гитарой появилась в его квартире, чтобы давать уроки музыки. Можно было подумать, будто не я в греческих тавернах ногой расстёгивала его штаны.