Несколько километров до первого хутора пролетело, как одна минута; в просторной горнице с множеством икон и с не меньшим числом детей Захар степенно поговорил с сытым хозяином, заросшим густой бородкой; тот отводил глаза в сторону, неохотно соглашался, угрюмо почесывая у себя под бородой.
— Ты, Антип, не гребись, — повысил голос Захар, теряя терпение — Прямо говори, согласен или нет, в разные танцы ладить с тобой недосуг, не затем приехал.
— Так я что, Захар. — Хозяин упрямо глядел куда-то мимо — Я — согласный, в колхоз первый заявление относил. Вот только Фомка Куделя надысь про сады говорил. Правдать, тут сады развели, и жалко. У меня добрый сад, с Густищ за наливом приходят.
— А-а, Фомка! Я так и знал! — сказал Захар с невольной угрозой в лице. — Вот я до него доберусь, узнаю, какую он агитацию паучью развел. Ты бы его не слушал, Антип, такого зловредного мужика во всем селе не встретишь. Он дозлобится, попадет под обух, за милую душу из колхоза выметут! вот и будет Фомке простор, пусть свой язык точит.
— Чего там, Захар, точить, одни воши в хозяйстве остались, — моргнул хозяин запрятанным глубоко синим глазом и опять стал глядеть мимо. — В нашей жисти всяко жди, и в петров день снегом заметет.
— Воши, а туда ж! В добром бы деле сказывался таким рьяным! — окончательно вспыхнул Захар и через час уже был у Фомы Куделина, прозванного в селе Куделей, мужика непонятного и хорохористого, как говорили в Густищах, черта корявого, маленького ростом, но злого и ехидного. Захар шумно вошел, остукивая у порога валенки от снега; сидя на лавке перед окном, Куделин плел лапти, споро постукивая свайкой; вокруг него валялись обрезки лык; из-под лежанки в прорез дверцы торчала голова теленка.
— А-а, красный сват пожаловал, — насмешливо протянул Куделин, поплевал зачем-то на пальцы, вытер руку о замасленные холщовые штаны и с готовностью протянул Захару. — Здорово, председатель, садись. Счас добью, можа, и повесельше станет. Садись, садись, в ногах правды нету.
Захар расстегнул жаркий полушубок, раскинул полы и, опустившись на лавку, полез за кисетом; хмурое лицо Куделина было как раз перед ним. «Ничего, ничего, позлись, потерпи, — думал Захар, скручивая цигарку и припаливая ее. — Ишь ты, не терпится ему, горит, хоть яйца у него за пазухой пеки».
— Во-о, — сказал Куделин хмуро. — Начальство от спички припаливает, а тут все пальцы о кресало расшиб, вот тебе и ровня-то в колхозниках.
— О спичках потом порассуждаем, Фома, ты и без спичек поджигать горазд, — отозвался Захар, втягивая в себя зеленовато-ядовитый дым и выпуская обратно длинной струей в сторону теленка. — Ты вот лучше скажи, Советская власть помогла тебе коровенкой обзавестись? Что рано так отелилась?
— Отелилась, зараза, у ней, как и у бабы, не заткнешь, считали, вроде на месяц позже должна...
— Не удержишь, — согласился Захар, оглядывая давно не мазанный, шишковатый земляной пол. — К чему ее в таком деле держать? Вот самого тебя надо бы остепенить, а то ненароком до беды докличешься.
Куделин не успел ответить, лишь недоверчиво приподнял брови; в избу с мороза вошла хозяйка с детьми; разрумяненную девочку лет четырех она несла на руках, закутанную в разное тряпье и оттого похожую на куль; малец лет девяти с длинно вылезшими соплями, увидев чужого, тотчас хотел юркнуть назад в сени; мать перехватила его движение и сказала лезть на печь; он, как был, прижимаясь спиной к стенам, чтобы быть подальше от Захара, прошел к лежанке и мигом исчез на печи и только там стал раздеваться.
— Здравствуй, Захар Тарасыч, — сказала хозяйка, раскутала дочку и сунула ее на печь к брату. — Пособи Таньке-то, — крикнула она сыну и повернулась к Захару. — К матери ходила, помирать чегось бабка вздумала. А уж морозяка жгет, так и опаливает, насилу дошла. Этот черт, — она метнула в сторону мужа недобрый взгляд, — хучь бы встретить вышел! Куды! Черт!
— Ништо, не кисейные, — дернул головой Куделин, поплевывая на конец свайки, чтобы шла легче. — Эк вас, баб, рассыропила Советская власть, скоро екипаж вам на три версты ходу подавай! Екипажей на всех не хватит!
— Екипаж, екипаж! — визгливо закричала хозяйка, беспорядочно размахивая в сторону мужа руками. — Не надо мне твой екипаж, надо в село, к людям, перестраиваться, иссохла на этом отрубе, в тридцать лет старуха!
— Во, Фома, — засмеялся Захар, с явным одобрением и удовольствием глядя на хозяйку. — Разумные речи и послушать любо. Слышь, Нюр, а он говорит: не буду перебираться, — что ж вы играете не в лад? Я ему и так, и сяк, и помощь всякую, говорю...
— Я ему дам — не буду, я ему все селезенки источу, заразе корявому! Дети дичками растут, сущие волки, людей пужаются. Летом, как кто чужой, сразу в бурьян, оттель их и пряником не выманишь. А как на работу итить, с кем их оставить?
— Замолчи, Нюр. Чегой-то ты подолом перед ним метешь, его дело — начальское, он, говорят, в Москвах с самим Сталиным за ручку здоровкался, стаканами с ним дрынчал. А нам что? Наше дело земельное, нам на каждый брех отзываться неколи, с голоду подохнем. Я тебе муж и голова, нечего всяких слухать, — сказал Куделин угрюмо, не обращая на Захара никакого внимания. — Прибью, потом не хнычь.
— А это еще кто кого! — тотчас отозвалась мало что понявшая из мужниных рассуждений хозяйка, выпячивая вперед толстую грудь и тесня мужа. — Теперь вам, вшивым хуторянам, Советская власть, кончилась ваша дикость. Попробуй тронь, я тебе ночью чугунок-то твой дырявой враз снесу топором!
Захар с веселым изумлением поглядел на хозяйку, затем на сопевшего Куделина, зло ковырявшего свайкой лапоть, и, попрощавшись, вышел, усмехаясь и думая, что эта Нюрка, старшая сестра Юрки Левши, баба бедовая и все одно допечет Фому перестраиваться, вот только непонятно, что это она за такого замуж выскочила и почему это такого взбалмошного несерьезного мужика слушают соседи по отрубам; этого Захар понять не мог и удивлялся про себя. Понятно, на отрубах и скотине попросторнее, и куражься вволю — никто не увидит, не услышит. Только ведь кончились старые времена, как этого люди не понимают, думал Захар, хочешь не хочешь, а все тебе стронулось, несется половодьем, в своих заторах и круговоротах на пути. «Надо будет хуторян поголовно на собрание вытащить, — решил Захар, отвязывая Чалого, тихонько ржавшего от нетерпенья. — Не пойдут добром, хитростью взять, сами потом спасибо скажут; что ж, нам всем делать окромя нечего, только их уговаривать?»
Чалый с места взял в разгон, выбрасывая из-под копыт ошметки снега, пространство опять рвалось навстречу, и по особо чистому голубому сверканию далей, по внезапно вспыхивающей темноте в глазах чувствовалось близкое стояние весны.
Снег стал быстро спадать; весна обещала рухнуть в одночасье, бурно, да так оно и оказалось; едва проступили вершины холмов, появились, заполняя низкие места, подснежные воды, широко разлились по лугам, лощинам, в долинах рек; вода день и ночь гремела в оврагах и логах, а солнце пригревало сильнее, и голубоватые, хрустальные сияния играли над полями, на них было больно взглянуть. В эту весну в Густищах у многих затопило погреба, и приходилось отливать воду; звали на помощь родных и соседей, картошку и кадушки с солеными огурцами, помидорами и капустой перетаскивали в избы, в сени, и все дивились силе и обилию воды. Давно уже такого не помнили старики, и потому, очевидно, ползли различные недобрые слухи; говорили, что на куполе густищинской церкви по ночам появляется огненный крест, но кажется он не всем, а только людям праведным, угодным богу, и по ночам, особенно люди постарше, выходили взглянуть в сторону пустого храма. Поговаривали, что в полуразрушенной помещичьей усадьбе, среди каменных стен с обугленными гнездами для балок, каждую среду в полночь бродит старый барин Авдеев, сгоревший во время пожара еще в семнадцатом году, и будто бы бродит он в белой рубахе до пят, часто останавливается и тяжело вздыхает, что-то бормоча; как бы там ни было, но ходить туда в темноте боялись. Густищинские парни как-то даже выставили четверть самогонки тому, кто переночует со среды на четверг в барских развалинах; самогонку выиграл сельский кузнец, человек без роду и племени, но отличный мастер (густищинцы до колхоза содержали его за счет общества), правда, многие потом говорили, что кузнец провел ночь не на барских развалинах, а у солдатской вдовы Шурки Казеры на пуховой перине, но что бы там ни говорили, парни, отряженные следить за кузнецом и сидевшие на мосту через небольшую речку Густь, отделявшую бывшую барскую усадьбу от села, видели, что кузнец на рассвете подошел к мосту со стороны усадьбы, сразу потребовал четверть и тут же, на мосту, присев на бревенчатые перила, отпил из нее добрую треть и после этого действительно отправился к Шурке Казере и проспал у нее до самого вечера, хотя накануне договорился со многими в это время ковать лошадей.