— Я говорю образно, — добавил он осторожно. — Наверное, я несколько преувеличил. Хотя после всего, что со мной тогда произошло, это, возможно, и было самым настоящим бегством.
Она прикусила нижнюю губу, по-видимому, сгорая от любопытства.
— Расскажите мне об этом, маэстро.
— Быть может, я расскажу вам эту историю чуть позже. Как-нибудь потом… На самом деле это для меня не слишком приятное воспоминание. — Он умолк, словно внезапно что-то вспомнив. — И вы ошибаетесь, считая меня непохожим на тех, кто спасается бегством. Все мы однажды убегаем. И я не исключение.
Адела де Отеро задумалась; губы ее были приоткрыты, она разглядывала дона Хайме так внимательно, словно пыталась на глаз снять с него мерку. Затем она сложила руки на коленях и посмотрела на него с нескрываемой симпатией.
— Да, давайте вернемся к этому как-нибудь в другой раз. Я имею в виду вашу историю. — Она сделала паузу, наблюдая явное недоумение дона Хайме. — Не могу понять, как такой известный человек… Поймите, я не хочу вас обидеть… Конечно, я понимаю, что вы знали в жизни и лучшие времена…
Дон Хайме с достоинством выпрямился. Вероятно, как она только что заметила, у нее не было ни малейшего желания обидеть его. И тем не менее он был задет.
— Наше искусство интересует людей все меньше, — произнес он, почувствовав укол самолюбия. — Все реже честь защищают с помощью холодного оружия; пистолет проще в обращении и не требует такой строгой дисциплины, как шпага. Фехтование превратилось в праздное и легкомысленное занятие, — последнее он произнес с презрением. — Теперь его называют «спорт»… Словно речь идет о гимнастике!
Она раскрыла веер ручной работы. Его опахальная часть была усеяна множеством белых крапинок, изображающих цветущий миндаль.
— Вы, конечно, против такого подхода к фехтованию…
— Разумеется. Я преподаю искусство и отношусь к нему так, как когда-то учили меня самого: серьезно и с уважением. Я классик, сеньора.
Она взмахнула веером и рассеянно покачала головой. Быть может, перед ее взором возникли образы, которые только она могла видеть и понимать.
— Вы поздно родились, дон Хайме, — сказала она спокойно. — Или же просто не умерли в надлежащий момент.
— Как странно, что вы мне такое говорите.
— Что именно?
— О смерти в надлежащее время. — Дон Хайме потупился, словно принося извинения за то, что он еще жив. Беседа казалась ему забавной, однако было очевидно, что все это говорилось всерьез. — В нашем веке умереть в надлежащее время становится все сложнее.
— Интересно, маэстро, что вы называете «смертью в надлежащее время»?
— Вряд ли вы сможете это понять.
— Вы так думаете?
— Я не совсем уверен; может быть, вы и поймете что-то, но мне это безразлично. Такие серьезные вещи не принято обсуждать…
— …с женщиной?
— Вот именно.
Адела де Отеро сложила веер и медленно поднесла его к лицу, закрыв шрам в уголке рта.
— Вы, наверное, очень одинокий человек, маэстро.
Дон Хайме пристально посмотрел на собеседницу. В его серых глазах больше не было оживления; их блеск потух.
— Да, вы правы, — произнес он устало. — Таков мой собственный выбор. Видите ли, в одиночестве есть своя прелесть, свое очарование. Его можно сравнить с прогулкой по старой, всеми забытой дороге, по которой уже давно никто не ходит… Простите, сеньора… Вероятно, для вас мои слова — лишь старческий бред.
Она отрицательно покачала головой. Ее взгляд внезапно потеплел.
— Нет. Но меня смущает отсутствие у вас практического взгляда на жизнь, маэстро.
Хайме Астарлоа поморщился.
— Я считаю своим достоинством, сеньора, то, что этот так называемый практический взгляд на жизнь мне чужд. Конечно, вы весьма проницательны… Однако у меня нет ни малейшего желания выдавать отсутствие подобного взгляда за нечто высокоморальное. Для меня это, скажем так, вопрос эстетики.
— Эстетику на хлеб не намажешь, маэстро, — пробормотала она, усмехнувшись. Казалось, ее переполняли соображения, которые она не осмеливалась высказать вслух. — Я неплохо разбираюсь в практической стороне жизни, уж поверьте мне.
Дон Хайме взглянул на носки своих туфель и робко улыбнулся; он казался юношей, сделавшим неуместное признание.
— Если вы, как это ни прискорбно, знаете в ней толк, могу вам только посочувствовать, — произнес он тихо. — Признаюсь откровенно: незнание ее помогает мне без стыда смотреть на свое отражение в зеркале, когда я бреюсь по утрам. А это, дорогая моя, стоит гораздо больше, чем мнение всех знакомых, вместе взятых.
***В сумерках зажигались первые фонари; улицу заливал бледный газовый свет. Фонарщики с длинными шестами выполняли свою работу неохотно, частенько останавливались, чтобы зайти в таверну и утолить жажду. В районе Восточного дворца небо все еще было светлым, и виднелись силуэты домов, стоящих рядом с Королевским театром. Окна, открытые навстречу нежному вечернему ветерку, освещались дрожащим светом масляных фонарей.
Проходя мимо соседей, сидевших в плетеных креслах на углу улицы Бордадорес и занятых оживленной беседой, дон Хайме вежливо поздоровался. Утром в окрестностях площади Майор собрались студенты; ничего особенного, однако, не произошло — так считали члены тертулии в кафе «Прогресо», рассказавшие ему последние новости. Дон Лукас предположил, что компанию смутьянов, кричавших «Прим! Свобода! Долой Бурбонов!», без труда разогнал вооруженный отряд блюстителей порядка. Разумеется, версия Агапито Карселеса (презрительные нотки в голосе, вздох, изображающий порыв к свободе) сильно отличалась от мнения сеньора Риосеко, который считал смутьянами даже алчущих справедливости патриотов. Карательные отряды, единственная опора пошатнувшейся монархии «ее величества» (издевка в голосе, коварная усмешка) и ее злосчастной камарильи, саблями и плетьми вновь подавили святое дело народа… и так далее. Значит, решил про себя дон Хайме, парочка конных жандармов, этих грозных призраков в блестящих треуголках, все еще разгуливает по окрестностям.
Подойдя ко дворцу, дон Хайме увидел вооруженных алебардами солдат, стоящих в карауле. Остановившись, он облокотился об изгородь, тянувшуюся вдоль сада. Летний замок был сплошным темным пятном, над которым ночь пощадила последнюю бледно-голубую полоску. Вдоль изгороди неподвижно стояли любители вечерних прогулок, задумчиво глядя, как последний отсвет заката торжественно и печально гаснет на темных небесах.
Внезапно дона Хайме охватила глубокая меланхолия, объяснения которой он не находил. Будучи по своему складу человеком, живущим скорее воспоминаниями о прошлом, чем событиями, происходящими в настоящем, он любил созерцать свою грусть; но в этом созерцании, как правило, не было страдания; не испытывая боли и тоски, дон Хайме уносился в мир приятных грез с завораживающим горьковато-сладким привкусом. Он погружался в это блаженное состояние осознанно и, пытаясь иногда осмыслить свои переживания, воспринимал их как единственное накопленное им за целую жизнь сокровище, которое когда-нибудь уйдет с ним в могилу, угаснет вместе с его душой. Эти воспоминания и ощущения, которые он бережно хранил, заключали в себе целый мир. В отстраненном созерцании прошлого видел дон Хайме залог ни с чем не сравнимого состояния, называемого им спокойствием, душевным миром, единственным плодом мудрости, который могла пожать полная несовершенства человеческая природа. Перед его глазами проплывала целая жизнь — безмятежная, бесстрастная и доступная его пониманию; в ней не было места сомнениям и неуверенности; она походила на устье широкой полноводной реки. Но вот незадача: стоило появиться фиалковым глазам — и хрупкий мир преобразился, явив свою истинную мятежную природу.
Он пока не знал, насколько велика была грозящая ему опасность. Так или иначе, его дух был далек от страстей, мгновенно охватывавших душу во времена молодости; к донье Аделе он испытывал лишь зрелую позднюю нежность, порождавшую безотчетную тоску. «Неужели это все?..» — растерянно спрашивал он себя, ощущая разом и облегчение, и разочарование. Облокотившись на ограду, он задумчиво созерцал наступление сумерек. Горизонт стремительно темнел. «Значит, на большее я уже не способен?..» Он улыбнулся, уйдя в размышления о себе самом, о своей бодрости, энергии, о силе своего духа, старого и усталого, но все же способного восстать против апатии, возраставшей из-за неуклонного ветшания тела. И в этом тяготившем его смутном чувстве, смешанном с тревогой и томительным предощущением опасности, дон Хайме угадал ту самую легендарную лебединую песнь, последний мятеж все еще гордого духа.
Короткий укол можно использовать только против неосмотрительного, лишенного чувства дистанции соперника. Кроме того, нельзя прибегать к этому действию на неровной, скользкой или загроможденной площадке.