— Кравчук! зтак-так-перетак! — сорвался полковник. — Куда суешься козлиной бородой?! Кто епископ? Ты ж епископ! Ты благословляешь. А он — целует. Он — руки лодочкой, морду опустил. Ты — на его лапы свою. Он поцеловал, ты маковку перекрестил. Не дергай ты бороду! Жарко? Свиридов, сегодня-то можно без бороды.
— А если он не схочет целовать? — зло поинтересовался епископ.
— Схочет! Руку бритую, надушенную… Ему ж тоже подскажут. Замнется — перекрести рожу его и — к стороне. Дальше. К-куда?! А гость-два? Цыгана осеняй, сто чертей твою мать совсем, крестом — и ушел. Девка — хлеб!
Взыграли рожки, гусли, сопелки, ядреная девка с лицом красным, какое бывает только у милиционеров, весело подбежала с пустым чеканным подносом.
— Девка: откушайте нашего хлеба-соли. Протянула — сама не разгибайся, пусть смотрит за пазухи! Глаз не опускай. Улыбнется — подмигни. Правым глазом. Один раз. Он откусил, жует. Хлеб передал цыгану. Девка, не разгибаясь, с пазух достает подарок. Слова: лада моя, я всю ночь сидела, тебя ожидала — ширинку вышивала. Ширин-ку?! Так? Что? Свиридов!
— Так точно, товарищ полковник. Так в книге. Ширинка — подарочный платок.
— В кни-иге? Свиридов, хорошо летаешь. Скоро сядешь! В книге. Он их читает? Ширинку всю ночь зашивала — что он, твою мать, подумает? Что мы к нему, извините за выражение, нескромную женщину налаживаем? Кто от музея?
— Я, товарищ полковник, — аукнулись из толпы. — Вместо ширинки можно — утирка. Утирка.
— И то. Девка!
— Лада моя, я всю ночь сидела, тебя ожидала — утирку вышивала. — Девка словно обжигалась словами, прогладила языком влажный рот и погрузила руку в тесные пазухи, прогнувшись вперед.
Полковник чвакнул, проведя по глазам рукой, выдохнул:
— Молодца, молодца… Дай бог всем. Девка убегает, подол приподнимается, видно белье… Цвет не указан, а надо. Свиридов, проверь, чтоб на утирке-ширинке вышили телефон, имя-отчество. Так… Казаки. Пошли казаки!
С бульвара тронулись и обогнули с гиканьем толпу два милиционера на саврасых лошадках.
— Выбегает девушка кормящая. Где кормящая?
— Тут! — В белых тапочках выскочила гимнастка лет двенадцати с острыми локотками и прогнула колесиком грудь.
Гонтарь смахнул с губ мегафон и просипел:
— Свиридов. Здоровей нет?
— Кандидат в мастера, — развел руками уязвленный прапорщик. — Чемпионка области.
— Чем она будет кормить? Президент станет ждать, пока у ей сосцы вырастут? Написано ж: девушка кормящая… А, извини, тут — кормящая голубей! Давай: покормила, сальто, мостик, колесо, взлетают тысяча голубей — возраст города. С памятника «Исток Дона» падает покров, струя воды возносит над площадью Илью Муромца со знаменами России и Объединенных Наций. Оркестр. Ликующие горожане оттесняют охрану, к гостю-один — не путать с черным — прорывается женщина со слепцом. Марш!
Толпа навалилась, над качнувшимися плечами образовавших цепь охранников женщина с изнуренным лицом подняла мальчика в синей майке, рыдающе заголосив:
— Коснись, избавитель! Прости маловерие мое, молю… — Малыш мучительно смотрел вверх, словно в переносицу ему упиралась невидимая рука, и так колотил ногами, что слетели сандалии.
— Ну. Задавят же бабу, — процедил Свиридов.
Я ошарашенно тронул малиновый лоб малыша — он трепыхнул головой и зычно гаркнул:
— Визу! Мамочка, я визу глазками! Солнце, травку, нас любимый город! Кто этот дядя?
— Спаситель твой, — захлебывалась, прижимая его и гладя, мать. — Сама не верю еще, молить будем за него…
— Ее оттесняют, — медленно читал Гонтарь. — Жми к себе шибче, чтоб не фотографировали. Главный врач города удостоверяет. Случай исцеления. «Скорая помощь» увозит. На углу Садовой и Первостроителя Мокроусова лилипута высаживаете, ребенка всаживаете и — на квартиру: ждать журналистов. Из народа выпадает старуха. Лариса Юрьевна, прошу вас, выпадайте.
Под руки охраны подлезла напудренная тетя в бархатном пиджаке и серебристо-шелковых штанах. Постелила у моих ног газету и тяжело опустилась на нее коленями, опираясь на руку раболепно нагнувшегося Свиридова. Подняла толстую руку в перстнях и браслетах мне под нос.
— Гость пытается ее поднять.
— Ай, не трожь, я тебя старше — ты должон меня слушать, — слабо улыбнулась тетка и поправила воображаемый платок. — Уж не чаяла вдосталь зреть ангельский лик — теперь и помирать можно. Расскажу в деревне — не поверят, задразнят балаболкой. Я одно, слышь ты, скажу: ты — надежа, украшай землю нашу, не зырь на блудяшек, не приставай к кабакам, уйми самовластье, утирай слезы народа. Не забывай, ты — русский, помни, откуда есть. Обойдешь землю — она не простит. Не гордись пусто, не стыдись каяться, не ищи чужой шкуры, не чурайся своей, ждали тебя долгонько. — Тетка захлюпала, закачала высоким шиньоном, прихваченным сеточкой, и протянула мне почтовый конверт, насыпанный песком. — Ладанку тебе, родной земли сгорнула с курганов Крюковского леса, не гребуй — спасет тебя в черный час ночной.
— Старуху уносят, — подхватил Гонтарь. — Слезно, Лариса Юрьевна, если быстрей только… Гость вдыхает землю, доносится песня «О, Русская земля, уже за холмами, еси…». Какая-то «еси». Буква пропущена. Неси? Меси?
— Соси? — предложил капитан, держащий мегафон.
— Пять суток ареста с содержанием на гауптвахте. Нюхай землю. Как ты шохаешь? Тебе не дерьмо на лопате поднесли. Вот так, вот так — родную землю! — Полковник спрыгнул с ящика, взял у меня конверт и сунулся в него всем носом. Вдохнул глубоко, блаженно прижмурясь, крякнул и неожиданно выпалил: — Свиридов, откуда брали?!
— Вы ж велели… Песочку, — зашелестел испуганный Свиридов. — Я из песочницы со двора… Дайте понюхать.
— Бегом! Переписать собаководов, просеять песок, обнаружить, кто поганил, и — на ветстанцию: усыпить падлятину такую! Исполнять. Всем: через три дня в костюмах и полном составе. Слова знать. Первая рота напра! Вторая нале! Во! Бегом! По команде «бегом» руки сгибаются в локте на угол девяносто градусов, корпус подается вперед с переносом центра тяжести на правую ногу. Марш!
Прапорщик Свиридов борзо засеменил по делам, то поднося землю к носу, то отстраняя на вытянутую руку. Я наконец опомнился. Все протекло так складно, что ни смеяться не поспевал, ни думать — дух захватывало.
Успокаиваясь, я достиг банка. Поцеловал замок и ушел: закрыт. И до сумерек искал окраину с палисадниками, березовыми чурками, куриным пухом в траве и ведерками яблок, выставленными к дороге — покупайте. Но за бараком сызнова торчал барак, у подъездов курили, в окнах выглаживали школьные наряды и ужинали без рубах, малышня трогала штык-ножи армейских патрулей, вороны ляпали на дорогу — на другой стороне улицы загибались бетонные заборы с обвислой колючей проволокой на ржавых штырях. Очутился на автобусной станции, купил у бабуньки семечек — крупные, но сыроваты; отцепил цыганкину руку, гадать:
— Молодой, пригожий — тень за тобой…
— Пошла ты!
Цыганки таскались оравой вдоль торговых лавок босиком по бархатистой пыли, сторонясь одного окошка — у него дебелый милицейский голова Баранов царил меж распаленных кавказцев. Всхлипывали две крашеные девки.
Я отсыпал семечек водителю, таращившемуся из автобуса на разборки.
— Чо там за дела?
— Ложки серебряные слямзили с ларька. Одна продавщица: я не брала. И вторая: не я. Работают в смену. Чернота-хозяева серчают, до убивания.
— Какой ларек?
— Да вон.
Обойдя ларек, я позвал:
— Командир, пусть подымают краном ларек. Наверняка крыса утащила. Лежат в гнезде.
Баранов покосился на меня, как на малосмысленное дите, и отвернулся к притихшей черноте. Я доканчивал в рыжий затылок, облизав опухшую губу:
— Забываю сказать: подвал глядели гостиницы — там какое-то пальто, где блоки свалены… Лежит, как человек.
Город оборвался, так и не смалившись в деревню. За очередной автобазой простерлось поле с черными костяками грузовиков. Подальше — набухла насыпь железной дороги; я расположился на черепе усопшего автомобиля, разглядывал первые звезды и ворон, ватажившихся в опиленных тополях, находил в кармане последние семечки с оглядкой на чудного живописца: дядя поставил ящик под забором и малевал впотьмах: что? Жрали комары, не высидел боле, вдарил бечь — живописец угнулся, но я угадал:
— Товарищ Клинский?
— Набродился? — Он складывал ящик. — Люди наперечет, сам за тобой хожу. Чтоб не тронул какой мазурик. Согласен «на ты»?
— Годится! Дай рисунки позырить.
— Да ну, к черту, я природу слабо. Люди — ранимей. Вот наброски с собой. Первостроитель Мокроусов. Наш, местный, покойник уже. Я его по пояс, чтоб деревянную ногу не захватывать. Вот, узнал кто? Илья Муромец. Легендарный покровитель Светлояра. Когда с печки слез, он в Киев ехал напрямую через нашу непроезжую землю вятичей. И срубил избушку на озере. Озеро-то, что Трофимыч после войны осушил. Богатырь купался, наши девки подсматривали. Князь их спросил: как мужик? Они: светел телом, мордой яр. Светлояр! В Киеве Илье не поверили, что ехал напрямую. Начали: в очах детина завирается…