Соты Метрополиса; пещеры Метрограда…
Единственным человеческим местом в квартире оказалась застекленная лоджия, где стояли два плетеных дачных кресла и две половинки распиленного пополам стола — иначе б он не втиснулся. Лоджия и стала любимым местечком Навратиловой. Здесь можно было побыть в одиночестве, закутаться потеплее в шубу Бюзинга, влезть в кресло с ногами, покурить, а если не очень холодно, то выпить горячего чайку или кофе. Зимним утром отсюда было видно встающее над безобразными кварталами за железнодорожной насыпью в черном снегу тусклое бескровное солнце доноров.
А еще здесь на полстоле помещался телескоп. Большой немецкий учебный. Закрыв дверь в комнату и накинув пальто, они открывали окно и путешествовали по ночному небу звезд. В школе астрономию Навратилова ненавидела: от орбит, перигелия, параллаксов и альбедо ее просто мутило. А тут она в окуляре увидела кольца Сатурна! Малиновое пятно на боку Юпитера! Марс! А в еле видном невооруженным глазом пятнышке в окрестностях Кассиопеи вдруг узрела звездный диск из мириада чужих солнц, ближайшую к нам галактику, космический спиральный остров — Туманность Андромеды. Чувствуя ее страх и ужас, восторг и отвращение, Франц с немецким упрямством вел ее дальше по небосводу:
— Смотри. Чуть ниже Млечного Пути. Шесть звезд, похожих на опрокинутый утюг. Это созвездие Большой Пес. А сияющий глаз пса — знаменитый Сириус. Его цвет очень красив. Это цвет блеска. Он действительно ослепителен, бел. Без малейшей примеси красного или голубого. Это самая яркая звезда нашего полушария. Сириус — мистическая звезда. Сириусу поклонялись в Египте, ему приносили человеческие жертвы.
— Брр…
— Объясню почему. Восход Сириуса над горизонтом означал близкий разлив Нила. Это был тайный знак жрецам с неба, ведь только лишь они умели считать время.
— Черт, я тебя боюсь.
В небе пылал звездный снег. Навратилова теряла сознание. Франц видел, как убийственно космос действует на Надин. Она уже почти безжизненна. Суть женщины — утроба, жизнь внутри замкнутого шара, в тесной близости любого пространства. Бесконечность линейной вселенной разрушает женскую оболочку, чертой горизонта озаряет мглу матки. Она остается без защиты. Ее укачивает космическое чувство. Нет ничего враждебнее идее пола, чем идея космоса… Франц осторожно несет Надин в комнату. Она почти не подает признаков жизни — так глубока прострация поражения. Жертва опущена на тахту — немец медленно раздевает девушку. Тело начинает оттаивать. Он надевает наушники уокмена и включает кассетник с записью «Сверкающей гробницы» Мессиана. Он ищет губами заливы гипнотического тела, бредет ртом по мелководью кожи. Он пробуждает к жизни этот лунный Нил, над которым встает сверкающая гробница фараона. Цвет губ из пунцовых становится лиловым цветом ночного камня и лунной дорожкой стекает по гладкому плесу на глубь переката, здесь — в пенной игре быстроты — губы музыки находят лингам фараона. Он кусает мертвый обсидиан, который начинает оживать и наливаться кровью красной луны: над короной обеих царств — верхнего и нижнего — гневно встает священный урей, голова и тело проснувшейся кобры. Священный страж фараоновой плоти кусает напавшие губы зубами яда; проникший в гробницу слышит, как просыпается Нил, чувствует, как льется запах благовоний и пота из зеркальных подмышек, как клубится рассветный туман над чащами папируса… уже потом, насытившись зачарованным телом, Бюзинг лежит в темноте, чему-то усмехаясь. Хорошо, что Надя не видит этой усмешки торжества, она сонно и благодарно обнимает шею мужчины, ей не понять, как можно чувствовать столь глубокую близость в столь странной форме: немец чувствует себя сейчас умственным Сотисом, озаряющим эту темную местность светом прозрения, богом Птахом с головой узконосого ибиса, воплотившимся в фаллосе, чтобы вспахать черную косматую илистую почву нильской долины. Бросить в нее семя. Белое в тьму…
— Я ненавижу тебя, — слышит он ее спящий голос и вздрагивает: Надя чувствует холод его мыслей, хотя не знает, о чем они. Впрочем, и Франц еще не знает о том, что она решилась жить его жизнью.
С Норой Мазо разрыв произошел удивительно легко. После репетиции Навратилова объявила Норе — вполголоса — что жить в студии больше не будет, потому что…
— Я давно живу у Франца.
Бюзинг по хитросплетению родословной приходился Норе дальним родственником и еще потому следовало объявиться.
— Ты хочешь сказать: с Францем, — но сказано это было как бы мимоходом, но с огромным разочарованием. Нора растирала махровой варежкой затекшую икру. Она торопилась. Надя внезапно была уязвлена таким безразличием. Но тут же поняла, какой неудачный момент выбрала для прощания — Нору ждали. У выхода из танцзала нетерпеливо взад и вперед расхаживала дама в расстегнутом кожаном пальто, отороченном мехом ламы. Она была хороша собой и заметно пьяна, так, что пошатывало. Порой останавливаясь у зеркала, она недоуменно смотрела на собственное отражение, показывала себе язык и нервозно оглядывалась на Нору. Ты скоро? Надя поняла — это ее женщина; но боже, что с ней? Она испытала внезапный укол ревности; выходит, она считала, что Нора принадлежит ей?
— Ну что ж, счастливо, — Нора заметила и то, как она уязвлена ее искренним равнодушием к тайно сказанному «нет» — сейчас ей было не до нее, и тем, как реагирует девушка на незнакомку, чья красота не уступала. Нора торжествовала: Надин смотрела взглядом соперницы.
— До свидания, — Надя смешалась и поспешила уйти, ей нужно было немедленно разобраться с наплывом такого нежданного чувства: неужели она ревнует Нору?
Но на этом сюрпризы собственной души не кончились… В замешательстве она все же успела разглядеть соперницу… вот как! соперницу? Пьяная женщина была необычайно хороша собой. И шикарна. Блестело нечто из золотых нитей в распахе шубы. Лицо отливало спелым светом теплого фарфора. Ни капли грима и такая победность глаз. И при том, что она вульгарно жевала жвачку и по лицу бродили гримасы усилий. В руке она крепко сжимала тонкую трость с серебряным набалдашником и била ею нетерпеливо по балетному станку. Надо было с достоинством презрения пройти мимо проклятой лесбиянки. Та чуть искоса взглянула на Надин и поманила к себе пальцем в лайковой перчатке цвета оливок. — Что? — Навратилова замедлила бегство, незнакомка сделала шаг в ее сторону и наградила властным поцелуем в глаз. Сильно притянув руками, которыми молниеносно обняла за талию. И все это молча. — Вы с ума сошли? — Надин вздрогнула от стремительного оргазма. Дама излучала аромат конька и «Пуассон». Она рассмеялась, показывая красоту идеальных зубов и обжигая тайным признанием: я пришла для любви. Навратилова бросилась к выходу очертя голову: выходит, ее приняли за свою? Что делить?.. Но она была достаточно тонка, чтобы тут же не заметить самообмана: все смятение ее было как раз следствием тайного ожога: что против такой вот норы пня бы не смогла устоять. Таким поцелуем ее в жизни еще не награждали. Глаз горел. Поцелуем соития; Навратилова была в панике — ее просто трахнули на ходу, изнасиловали, взяли силком всего одного поцелуя; было от чего сходить с ума; она и не подозревала, что так беззащитна перед кем? Перед собой, конечно…
Но этот яркий февральский денек, полный беглых явлений острого солнца среди зимних тучек, преподнес Наде еще один ужасный сюрприз. Она как обычно добиралась на окраину Москвы, в дом Франца, на электричке от Каланчевки, шла середина рабочего дня, вагон почти пуст от людей, погруженная в себя Надин слепо смотрела, как за стеклом снежно блистают крыши элеваторов, ангары паровозов и прочая неряшливая мусорная околожелезнодорожная Москва, как вдруг по вагону прошел отвратительный горбун. Навратилова была равнодушна к телесным изъянам — подумаешь, горбун, — но во всем его облике было нечто необычайно странное: летняя белая шляпа, низко надвинутая на лицо, шинель, подпоясанная солдатским ремнем, дикие черные солнцезащитные очки. При этом горбун бросил на нее неприятный взгляд из-под очков. Даже замедлил шаг, после чего, ухмыляясь, пошел дальше по вагону. Навратилова зло отвернулась, но было в его лице что-то такое, от чего она буквально тихо вскрикнула и, вскочив, бросилась вдогонку. Она догнала горбуна в тамбуре причем, услышав ее бег, он подло ускорил шаги, но не оборачивался.
— Франц! — коротким криком отчаяния.
Да, это был он!
— Франц! Что с тобой?!
Он нехотя остановился, затем рассмеялся, снял очки и с облегчением выпрямился, при этом спина его продолжала вспухать и неестественно горбиться.
— Ты, что ли, шиз? — Надя расплакалась. — Что там?
Там оказался поддетый под шинель детский рюкзачок…
— …А внутри диванная подушка, — лицо Бюзинга было жестоким, даже презрительным, когда он сдернул очки, в его хрустальных глазах не было и тени смущения, хотя смешки отдавали явной искусственностью. — Я в полном уме, — начал он злым шепотом ночи, — я просто не хочу быть эгоистом, Надин, я хочу почувствовать людей, тебя, этот город, как часть самого себя. Понять, что такое калечность, на собственной шкуре. Пойми, когда я вот так иду по улице, с горбом, волоча ноги…