Но это широкое бледное лицо с нервно перекошенным ртом не изменилось, ни война, ни разруха не смогли ничего с ним поделать: та же рыхлая оболочка академического спокойствия, те же глаза, которые знали, что они знают нечто этакое, и как единственный признак легкого страдания — слегка приоткрытые, изящно изогнутые губы, с выражением страдания, вполне вероятно, вызванного отвращением, особо приятным видом отвращения. В тусклом освещении прихожей это лицо в самом деле показалось Гансу головой огромного бледного карпа, молчаливо и самоуверенно высовывающейся из пруда, в то время как руки оставались внизу и были невидимы в плотном мраке прихожей. Это был доктор Фишер, один из постоянных покупателей того книжного магазина, где Ганс обучался профессии продавца и где ему лишь однажды, как наиболее многообещающему ученику, разрешили обслуживать доктора Фишера — тот слыл большим знатоком книг и был одновременно филологом, юристом, издателем журнала, имел глубокую и довольно продуктивную склонность к изучению творчества Гете и считался в ту пору неофициальным советником по культуре его высокопреосвященства кардинала. Это лицо Ганс лишь единожды видел вблизи, в другие дни — лишь мельком, когда доктор Фишер быстро проходил мимо него по книжной лавке, чтобы затем скрыться за дверью шефа. С тех пор минуло почти восемь лет, но Ганс тотчас узнал его: леска мгновенно взвилась и выдернула на поверхность эту голову.
— Что вам угодно? — спросило лицо.
— Хлеба, — сказал Ганс и протянул бумажку, словно в окошко кассы.
— Хлеба больше нет.
Ганс не понял.
— Хлеба, — сказал он. — Но монахиня… Ведь у меня есть…
— Нет, — возразил голос спокойно и деловито. — Нет, хлеба больше нет.
Тут снизу вынырнули руки, узкие руки с длинными пальцами. Они поднялись и схватили бумажку, заключавшую в себе хлеб, и пальцы разорвали бумажку, они разодрали ее не одним-единственным коротким рывком, а вновь и вновь складывали и рвали, четыре раза, пять раз. С радостью — это было видно; клочки разлетелись перед дверью, как белое конфетти, рассыпались, как хлебные крошки…
— Вот вам ваш хлеб, — сказал голос.
Ганс понял, что произошло, только когда дверь перед ним захлопнулась — дверь, это шаткое сооружение, склеенное из коробки, кусков картона и стекла, теперь громко задребезжавшего, качнувшись и вызвав новое осыпание крошечных частиц штукатурки…
Ганс долго стоял, стараясь хоть что-то ощутить — ненависть, или злость, или боль, но так ничего и не ощутил. Может, я уже умер, подумалось ему. Но нет, он был жив и вполне пришел в себя, когда ударил носком ботинка в дверь и почувствовал дикую боль в ступне. Но ненависти он в себе так и не обнаружил, даже злости не было, только боль…
Когда Фишер возвратился в комнату, Элизабет отвернула лицо от стены и тихо спросила:
— Кто это приходил?
— Нищий, — коротко бросил он и уселся в кресло.
— Ты ему что-нибудь подал?
— Нет.
Она вздохнула и вновь отвернулась к стене. Занавески были отдернуты, и в больших темных рамах окон красовалась фантастическая картина развалин: почерневшие от дыма боковые стены домов; треснувшие фронтоны, угрожавшие обвалом; поросшие зеленым покровом груды камней, взорванные во второй раз, — лишь кое-где эта зелень выглядела бархатистой и мирной…
— Ты ничего ему не подал… А кто это был?
— Понятия не имею, — отмахнулся тот. — Мало ли их…
Она тихо заплакала, и он насторожился: до сих пор она ни разу не плакала. Он видел ее изящный затылок со спутанными волосами, вздрагивающие плечи и слышал эти странные прерывистые всхлипывания. Он был удивлен, и его неприятно задело, что она стала до такой степени сентиментальной.
— Не сердись на меня, — начал он, — но мне хотелось бы прийти к некоему заключению, все равно к какому, ты понимаешь. Лично мне все это совершенно безразлично, хотя я считаю деньги слишком серьезным делом, чтобы отнестись к ним сентиментально. Как я уже сказал, твой свекор был бы удовлетворен, если бы ты устно заверила его в том, что покамест не считаешь завещание Вилли действительным и прекращаешь распоряжаться его деньгами и имуществом. Устно, понимаешь, большего от него и требовать нельзя. В противном случае… — Он не договорил, потому что она вдруг опять повернулась к нему лицом, и его удивило написанное на нем упорство. — А если бы дело дошло до суда, — он рассмеялся, — я считаю маловероятным, чтобы ты с имеющимися у тебя документами могла бы выиграть…
— Я могла бы попытаться разыскать того человека, который принес мне завещание Вилли.
Она покраснела, вспомнив, как повела себя с ним.
— Конечно, — с готовностью подтвердил он. — Однако вряд ли ты сможешь его найти. И кроме того, что ты хочешь от него узнать?
— Название деревни, где был расстрелян Вилли. Вероятно, он там же и похоронен. Кто-нибудь наверняка предал его земле.
— Недурственно, — заметил он. — Совсем недурственно. — Он немного помолчал в раздумье, потом спросил: — Итак, скажи мне, пожалуйста, согласна ли ты покуда отказаться от этой безумной затеи с раздариванием и удовольствоваться двумя тысячами марок в месяц?
— То есть объявить своего рода перемирие? Что ж, пожалуй. Впрочем, — добавила она тише, — если бы я могла сделать то, что хочу, я сейчас влепила бы тебе пощечину…
— Это было бы не совсем по-христиански…
— Знаю, — ответила она и почувствовала, как душившие ее слезы внезапно высохли от внутреннего жара. — Впрочем, не знаю, но полагаю, что многие истинные христиане били по лицу людей вроде тебя и это было воистину по-христиански. Но загвоздка здесь в другом: я плохая христианка, а они были хорошие…
— Совершенно верно, — сказал он. — У тебя бывают гуманные порывы, что правда, то правда, но гуманные порывы не заменяют стихийной страстности истинной веры…
— Вот-вот, — подхватила она и взглянула на него с едва скрытой насмешкой, — ты все можешь объяснить, такие, как ты, все могут объяснить, но я надеюсь, что наступит время, когда и вас объяснят…
— Прекрасно сказано. Но я полагаю, что и я имею шанс прослыть истинным христианином. Слава Богу, существуют и другие авторитеты, кроме тебя… — Он тихонько засмеялся.
Она опять отвернулась к стене. «Я все-таки ударю его по лицу», — подумала она…
— А почему, собственно, — спросил он и вынул из кармана сигару, — почему, собственно, тебе так хочется меня ударить?
Она промолчала. Он неторопливо раскурил сигару и поискал глазами место, по которому он мог бы побарабанить пальцами. Однако ночной столик был слишком мал, да и заставлен распятием, стаканом воды и тарелкой с хлебными крошками. Он попробовал побарабанить по ручке кресла, но та была слишком узка, и пальцы его соскальзывали. Он почувствовал, что краснеет, он всегда нервничал, если не находил поверхности, по которой можно было побарабанить пальцами…
— Так почему же? — спросил он.
— Потому, что ты ничего не подал нищему. А теперь оставь меня в покое, — устало проронила она. — Ведь я заключила с вами перемирие…
— Однако ты, наверно, не захочешь покуда передать нам завещание… То есть я хочу сказать…
Она вдруг резко повернулась к нему; от неожиданности он перепугался, когда она рассмеялась.
— Верно, не захочу, — заявила она. — Ведь этот документ — ничего не стоящая бумажка, так что он для вас бесполезен…
— Ну, мы могли бы отправить его на экспертизу, как-никак он заверен…
— Знаешь, ты бы лучше ушел, — сказала она. — Я очень устала: болезнь не проходит и я не спала ночью.
Он сунул сигару в рот и стал надевать плащ.
— Кстати, как здоровье моей племянницы Элизабет? — спросила она.
Интонация ее голоса заставила его замереть, так что плащ повис на одном плече. Потом он вынул сигару, положил ее на край ночного столика и шагнул к кровати.
— С чего ты взяла, что она больна? — спросил он как можно спокойнее.
— А она больна?
— Да.
— Чем же?
— Очень неудачно упала с велосипеда, у нее сильное внутреннее кровотечение…
— Сильное внутреннее кровотечение, вот как? Это очень опасно в ее состоянии.
— Что значит — «в ее состоянии»? Что ты хочешь этим сказать? — едва слышно переспросил он.
Он весьма редко терял самообладание, особенно при разговоре с женщинами, но сейчас почувствовал, что его лицо дрожит, а руки бессильно обмякли и взмокли от пота.
— Это значит, что Элизабет в положении… была, — спокойно бросила она.
Он торопливо надел плащ, забрал сигару с ночного столика и пробормотал:
— Я в самом деле полагаю, что ты сошла с ума, в самом деле… Неужели ты думаешь?..