Роман всегда правдоподобнее хаоса реальных жизней, которые он собирает воедино и упорядочивает в виде искусно выстроенной интриги и убедительных подробностей. Даже история подчиняется закону интриги хотя бы потому, что политика сама по себе интрига, если она воплощает существование целого народа в истории отдельной семьи, где все вертится вокруг злодейски убитого отца, или в бесконечном сериале, где враждуют меж собой многочисленные родственники. Альбуций опустил в своем романе один реальный эпизод, облюбованный всеми без исключения историками. Когда Антонию вручили голову Цицерона, Фульвия попросила дать ей эту голову перед тем, как прибить ее на ростры. Она с трудом разомкнула челюсти Марка Туллия Цицерона, вытащила наружу его язык и воткнула в него иголки, чтобы он не смог говорить в аду и порочить их имена, жалуясь теням других умерших.
Но Альбуций не удержался от искушения закончить «Popillius Ciceronis interfector» двумя пассажами, скорее жалостными, нежели педантически точными: «Попиллий стал примером для всех нас: Nullos magis odit quam quibus plurimum debet» (Особенно он ненавидит людей, коим обязан более всего на свете). И добавляет, перед тем как завершить роман: «Все головы непрестанно поворачиваются к рострам, и непрестанно, их взорам предстают глаза и руки красноречия, выставленные напоказ». Концовка же декламации была на редкость безвкусной, такую мало где встретишь. Сенека яростно осуждал ее. В ней Альбуций описывает свояченицу Цицерона, Помпонию, которая, желая отомстить за него, но не осмеливаясь обрушить свой гнев на Антония или Попиллия, подвергла пыткам Филолога в деревянной пристройке виллы в Гаэте. Она морила его голодом и время от времени вырезала из его тела небольшие кусочки мяса, заставляя съедать их. Однажды, незадолго до того как он испустил дух, а было это в январские иды, она вырвала ему язык, разрезала его на ломтики и стала давать по ломтику раз в три дня, засовывая в рот и приговаривая: «Ешь, Филолог, ешь свой язык!»
Россказни Азиния Поллиона и Цестия вдруг становятся аппетитными, как хлеб, только что вынутый из печи. Более того, как ломтики языка, если их слегка присолить. Я пользуюсь ими, стараясь притом не подчеркивать, насколько они неправдоподобны. Оба этих сплетника получали удовольствие от злословия. Но благодаря этому удовольствию мы хоть что-то узнали о самом Альбуции. Азиний Поллион пишет, что Альбуций с приближением старости не знал утех, получаемых от других. Он так и остался ребенком. Посещал отхожие места, желая, чтобы его там мастурбировали стоящим. Мне кажется, в данном случае «sordidissima» превращаются в миф, а впрочем, наш герой чаще всего испытывал беспокойство, внушаемое, быть может, страхом перед неприятностью, которая в XVII веке постигла великого французского историографа, носившего имя Буало: его клюнул в причинное место индюк. Было ему в ту пору шесть лет. Он играл на острове Ситэ, с той стороны, что смотрит на набережную Августинцев.
Мне вдруг приходит в голову, что я «клюнул» на этот эпизод отнюдь не случайно — так птичий клюв уверенно находит зернышко или червяка. И Сенека-старший, и Поллион, и Порций Латрон сообщают, что Альбуций был подвержен приступам меланхолии, во время которых ему случалось терять дар речи. Иногда он воображал себя скопой: клевал воздух, махал руками, точно крыльями, и ловил на лету воображаемую добычу. После наводнения в Пьемонте, в Новаре, когда он лишился двадцати коров и быков, целой фермы, восьмерых рабов, одиннадцати женщин и трех гектаров полей с несжатым урожаем, он начал писать роман о противоестественной любви жрицы-настоятельницы к своему пасынку, слепому содомиту, открыв его следующими словами: «О судьи, мы извечно стоим по пояс в воде смерти, за одну ночь она вздымается до самого подбородка. Временами нахлынувшие волны мешают нам говорить». Дождавшись своей очереди декламировать, Цестий притворился, будто не может разжать зубы. Наконец он отер рот полою своей тоги и возгласил: «О судьи, простите великодушно мое молчание. Волна Альбуция затопила мои уста. Я ждал, когда смерть отхлынет прочь, вернув нам поля мидий».
Имя Альбуция Сила так и осталось для нас неотделимым от этого страха. Прошло две тысячи лет. Его страх перед исчезновением мог исчезнуть вместе с телом, в погребальном костре, в урне. Но имя не только сохранилось в своей первозданной форме: язык, который мы унаследовали от Рима и на котором говорим, преображает его. Мои губы произносят «Альбуций Сил», и сразу приходят на ум слова «силиться» (он силится заговорить), «бессильный» (он бессилен заговорить). Вспоминается внутренняя прогрессивная рифма, cius silus, которой предшествует Альба — самый древний город народа, изъяснявшегося на этом языке. И в памяти внезапно всплывает мальчик Асканий, путешествующий дневными переходами до Лациуму. Это было в 1148 году до н.э. Он спускается по альбанским горам, минует сосны и пробковые дубы, подходит к озеру. На берегу его ждет челнок, выдолбленный из ствола лавра. От запаха бледно-желтых цветов и мелких гроздей голубых ягод («bacca laurea») у него саднит горло. Он садится в душистую лодочку, что покачивается на воде. Вертит в пальцах красную ветку акации. Это картина мира. Иными словами, доска, водруженная на перекрестке дорог и покрытая гипсом.
Он так и не опубликовал свои «юридические» романы. Ни один декламатор не использовал эти сюжеты, неожиданные и шокирующие своими эксцессами. Цестий пишет в своей «Сатире»: «Vagabatur lugubri sordidaque praetexta» (Он носил одежду неряшливую, как носят дети, и неимоверно грязную под предлогом траура). Римские контроверзы попали в «Gesta Romanorum» и в XII веке были переведены как роман, под названием «Желтофиоль Новых Француженок».
Накануне мартовских ид 43 года Цезарь ужинал в доме Лепида. Он съел две барабульки с хлебом. Поедая филе двух этих рыб, он прямо за столом подписывал корреспонденцию. Он привык работать таким образом. Ночью налетевший шквальный ветер переломал деревянные ставни и настежь распахнул бронзовую дверь спальни. Жена Цезаря, Кальпурния, проснулась в слезах. Умирая, он говорил на латыни — только он один. Заговорщики же изъяснялись по-гречески. Ему нанесли двадцать три удаpa. Брут вонзил меч ему в пах. Он испускал короткие крики. Накрыл голову тогой. Заслонил рукою член, обагренный кровью из раны, которую нанес ему сын женщины, любимой им более всего на свете.
Иудейская община выражала скорбь по умершему диктатору гораздо громче всех других, ибо великий Цезарь победил Помпея, взявшего некогда Иерусалим и осквернившего Храм. Это событие навсегда запечатлелось в памяти еврейского народа. Октавиан спешно вернулся из Греции. Прибыл в порт Пирея. Сел на маленькую галеру. Он был даже не худым, а тощим, тщедушным, по-гречески говорил пришепетывая и выказывал внешнее смирение — верный признак всесокрушающей гордыни. Он был чрезвычайно робок, но хитро обратил это свойство себе на пользу, присовокупив к нему еще и молчаливость. Всю свою жизнь он страдал от лишаев, от врожденной слабости левого бедра и ноги, от судорог в указательном пальце правой руки, от почечных колик и желчных камней, от хронического насморка. Будущий император Август не отличался каменным бесстрастием. Это был ярко выраженный истерик, что, однако, не мешало ему быть достаточно красивым.
Всю свою жизнь Альбуций ненавидел Августа. Он слышать не мог, как тот говорит по-гречески. Альбуций любил сладкие пирожки с каштанами. Не переносил сальных свечей. На Целиевом холме, к востоку от большого парка, у него было два дома, стоявших углом. Внизу, у каменной ограды, росли кружком олеандры. Чуть выше — старые, но все еще стройные ярко-зеленые кипарисы. Середину склона занимала густая платановая роща.
Альбуций вставал до зари. Смотрел, как поднимается солнце. Он любил солнечный восход, но наблюдал за ним с некоторым беспокойством. «Миру приходит конец, — часто говаривал он. — С некоторых пор мне чудится в солнце какое-то колебание, словно оно не решается всходить на небосклон».
По рассказам Сенеки, в самые пасмурные дни он сетовал: «Numquid perpetuus ignis exstinctus est?» (Стало быть, угас вечный огонь?) И еще говорил так: «Я ненавидел Спурию. Но от нее родилась плодовитая дочь, эту я любил. Она умерла в родах, и ее лицо запечатлено у меня в голове, за оградою моего лба. Другая моя дочь — старшая — жирная незамужняя распустеха с утробой, полной вина, и маткой, полной спермы, которую не умеет спускать. Полия обожает меня, но, увы, без особой взаимности».
Это Альбуцию принадлежит изречение: «Introrsus erumpentes lacrimas ago» (Я отвергаю слезы, готовые пролиться).
В углу дома с южной стороны была устроена вольера. Известно, что во время очередного приступа меланхолии Альбуций произнес следующие слова: «Я испытываю горечь оттого, что возбуждаю столько сомнений в намерениях, коими руководствуюсь, и столько беспокойства из-за декламаций, которые слагаю. Я остановлюсь тогда лишь, когда спущусь в Эреб, в тот самый миг, когда преклоню колени перед автором „Одиссеи". Думаю, отцы правильно поступили бы, покарав меня за желание стать Гомером». Он любил бродить по парку. С приходом старости его любовь к птицам угасла. По утрам он бродил в густой роще влажных платанов.