- Мне кажется, будет полезно, - сказал он, - если ваш отец обратится ко мне с письмом, в котором точно, но со всем уважением к епископу изложит подоплеку и ход развития конфликта.
Я упомянул о мемориале.
- Ничего похожего! - обрушился на меня монсиньор. - Никаких официальных документов! Никаких донесений. Частное письмо, коротко и ясно излагающее суть дела для моего сведения.
Он добродушно улыбнулся.
- Вы-то уж наверное привезли от отца различные варианты писем или прошений. Выберите наиболее подходящее. Тут вам даст самый лучший совет друг вашего отца.
Он взял меня под руку и проводил до дверей. Уже в дверях он добавил:
- Письмо вашего отца можете сразу же мне передать. Что касается дальнейших шагов, то ждите, пожалуйста, моего сигнала. А за это время вы вместе со своими друзьями подберите материал, который Рота могла бы переслать в Торунь.
- А мой адрес? Вы знаете мой адрес, монсиньор?
- Да уж как-нибудь разыщу вас. Пусть вас это не беспокоит!
И, догадываясь по выражению моих глаз, что меня это все-таки беспокоит, монсиньор пояснил:
- Рим, молодой человек, - это маленький городок! Я имею в виду настоящий, истинный церковный Рим. Тот, по дорожкам и закоулкам которого вы бродите. И, как бывает в маленьких городках, здесь всё обо всех известно. Поэтому не бойтесь, что я потеряю ваш след в этом городке. И не проявляйте нетерпения, потому что, на мой взгляд, вся история очень простая и ее легко уладить.
В коридоре, в вестибюле, на лестничной клетке, во дворе я сдерживал себя, стараясь шагать медленно, с каменным выражением лица. Но, очутившись на площади перед дворцом Канчеллерия, я перестал притворяться спокойным. Если даже некоторые детали разговора были мне неясны, не вызывало сомнений, что монсиньор Риго решительно держит сторону моего отца. Сверх того, исход дела зависит от него, раз декан Роты поручил монсиньору заняться этим делом. И значит-мы победили! И значит-конец неприятностям!
Перед отъездом из Торуни мы с отцом составили род шифра, чтобы телеграфировать, как идут хлопоты. "Маленьким городком" был не только Рим, но и Торунь-понятно, в том же самом смысле. Мы изрядно помучились над нашим шифром, чтобы торуньская курия не смогла разгадать условных выражений, в случае если кто-либо доставит ей тексты моих телеграмм.
Свернув на проспект Виктора Эммануила, я сразу попал на почту и составил телеграмму, извещавшую отца о благосклонном отношении Роты к его делу.
Время близилось к часу дня. Мне уже надо было возвращаться к обеду в "Ванду". Но я так сиял от счастья, что мне показалось попросту неприличным предстать в подобном настроении перед невеселыми обитателями пансионата. Это было бы неделикатно по отношению к ним, да и легкомысленно, поскольку мои хлопоты, пусть и продвигающиеся весьма успешно, требуют соблюдения полнейшей тайны. Поняв это, я вдруг заметил, что нахожусь на площади Сан-Андреа делла Балле, обернулся и увидел фронтон отеля "Борромини", любимою римского отеля моего отца. Ему было удобно останавливаться здесь, всего в двух кварталах от дворца Канчеллерия, где помещались оба апостольских трибунала, ради которых отец главным образом и приезжал.
А кроме того, всюду вокруг находились папские учреждения, ведомства и архивы, не говоря уже о дворцах и апартаментах церковных сановников, с которыми отец поддерживал отношения.
Я вошел в отель, поднялся в лифте на террасу, ту самую террасу ресторана, с которой связано столько воспоминаний, сел за столик, защищенный, как и все остальные, тентом с вьющимися растениями. Мне доставлял удовольствие вид зала, а в особенности радовало то обстоятельство, что еще вчера вид этот был бы мне неприятен. За столиками довольно заметно выделялись черные сутаны с фиолетовыми кантами или без кантов, их было немало, бросались в глаза и темные костюмы светского покроя.
Глядя на них, я с радостью думал, что близится день, когда мой отец по-старому займет столик в этом ресторане, будет обсуждать и улаживать различные дела, вернув все свои давнишние права постоянного клиента отеля "Борромини" и вступив в свои обязанности. И я наконец избавлюсь от этого кошмара-говоря откровенно, воистину смехотворного, если бы не мучил он гак моего отца.
Х
Заказав обед, я позвонил в пансионат и предупредил, чтобы меня не ждали. Потом набрал номер телефона адвоката Кампилли, но, еще до того как мне ответили, повесил трубку. Я звонил из гардеробной, где полно было людей, которым могли быть известны фамилии священника де Воса и монсиньора Риго.
Следовательно, не стоило отсюда сообщать Кампилли о моих разговорах. И я позвонил с почты спустя два часа, так как помнил, что Кампилли спит после обеда.
За это время впечатления от обеих утренних встреч основательно перетасовались в моей голове; от священника де Воса я ушел полный сомнений, от монсиньора Риго-в приподнятом настроении. Мысленно восстанавливая картину первой и второй беседы, я по-прежнему прекрасно понимал, что добрых симптомов гораздо больше, чем дурных. По-прежнему мне было ясно, что ситуация складывается хорошо. Но понемногу я начал замечать в ней и теневые стороны. Они вырисовывались как из расхождений между высказываниями моих собеседников, так и из нескольких загадочных утверждений и пожеланий. По мнению священника де Воса, тот факт, что отец лишился доверия епископа Гожелинского, безнадежно усложнял дело. А монсиньора Риго факт этот тревожил не больше, чем песчинка, забившаяся в мотор. Нужно было лишь устранить песчинку, чтобы мотор продолжал работать.
Кроме того, я недоумевал, почему священник де Вое так подробно расспрашивал о состоянии здоровья моего отца, о том, сможет ли он или не сможет в случае чего вести дела. Я не усматривал также никакой логики в том, что монсиньор Риго пожелал получить письмо от отца. Если он считает, что никакого конфликта нет, то зачем нужно письмо? Если же он согласен с тем, что конфликт существует, то в таком случае ничего ведь нельзя исправить с помощью частного письма. Я твердо знал, что за требованием монсиньора не кроется ловушки. Но по временам с беспокойством думал, что требование это необдуманное и высказано опрометчиво, в соответствии с психологией людей, которые имеют право принимать решения и инстинктивно всякий раз должны компенсировать каким-либо условием свое согласие поддержать вашу просьбу. Условие подчас бывает случайным, нелепым-отсюда новые осложнения. Так по крайней мере вытекало из моего опыта.
Я глубоко ошибался! Узнав по телефону мой голос, Кампилли приветствовал меня с обычным радушием. Он обрадовался, услышав, что утром меня приняли оба-и священник де Вое, и монсиньор Риго. А когда я в двух словах изложил содержание бесед, он потребовал, чтобы я немедленно пришел. Итак, снова такси. Мы пробивались по проспекту Виктора Эммануила через затор машин. Наконец широкая виа делла Кончилиационе. Мой любимый купол собора святого Петра, колокол-гигант, вызванивающий тишину. Объезд у ватиканских стен. Лакей в полосатой куртке. И наконец, широко раскрытые объятия Кампилли. Поздравления и рукопожатия.
- Ci siamo! Bravo! - Кампилли хлопал меня по плечу. - Те t'ho fatta.
Означало это: "Мы у цели! Браво! Дело улажено!" Глаза у него блестели. Широко растопырив пальцы, он всей рукой пригладил свои густые седоватые волосы. Он сгорал от любопытства и так жаждал подробностей, что мы уселись сразу, в первой же комнате-в приемной, а не в смежном с нею кабинете. Он подробнейшим образом расспрашивал меня обо всем. Для него все было важно: не только слова, сопровождавшие их жесты, интонации, но любые, казалось бы второстепенные, обстоятельства обеих встреч и прежде всего-сколько времени они продолжались. Священник де Вое принял меня у себя наверху, и адвокат Кампилли расценил это как доказательство великой милости. В равной мере его растрогало то, что монсиньор Риго проводил меня до дверей, вдобавок взяв под руку. Я подумал было, что Кампилли пересаливает, но тут же отогнал эту мысль, так как понял, что он владеет несравненным искусством извлекать наружу истинный смысл слов обоих моих собеседников. Кампилли быстро и безошибочно прояснял темные для меня места. Едва он проник в их подтекст, как мне пришлось согласиться, что он правильно оценивает аккомпанемент-все эти паузы и прочие мелочи, сопутствующие моим разговорам.
Уже по телефону я сказал Кампилли, что священник де Вое, собственно, ни о чем меня не спросил. Потом, когда мы стали подробно обсуждать мои встречи, я еще раз сказал ему об этом.
Говоря "ни о чем", я имел в виду "ни о чем существенном".
Между тем оказалось, что вопрос о здоровье моего отца был очень важным вопросом.
- Я думал, что он спрашивает из вежливости, - сказал я.
- Неправильно.
- А когда он начал на меня нажимать, допытываясь, сможет или не сможет отец при своей астме вести дела, я уж и не знал, что об этом думать.