Пусть так оно и идет. Будь он хоть трижды уверен, что в углу сидит и ждет своего часа сам дьявол.
Да. Ночью всё было просто. Днем, случалось, им приходилось нелегко.
Бывало и по-иному.
Днем все шло хорошо. Он накидывался на работу. Пусть жизнь вокруг бьет ключом, никаких передышек. Нужно переделать сотню дел, одно подгоняет другое.
В скором времени среди работников пошел шепоток, что новый хозяин — сущее наказание для хусманов, от зари до зари нет от него покоя, всюду поспевает зараз, и все, что они ни делают, все ему не так. Является и суется — собирается, видите ли, научить их новым своим штукам, которые, дескать, куда как лучше всего старого. Старики, мол, те ничего ни в чем не смыслят. Старики, мол, те еще зеленые. Но этот новый, этот щенок, он-то всех старше и всех умнее. Знаешь ведь, новая метла чисто метет. Дело ясное.
Терпения ему не хватает, что ли, хочется ему, чтобы они всему этому новому враз выучились. Сам он на работу кидается, прямо зубами рвет, словно урок ему задан и он на этом разбогатеть надеется — а руками-то своими он наработать может пустяк. Он-де новый способ придумал. А ведь этот молодец себе богатство не руками нажил! О железном плуге болтает, о том, что пахать надо глубоко. Как же! У него-то самого плуг не из железа, нет, но пашет он здорово!
Так болтали между собой хусманы, посмеивались, хохотали — восхищенно, злобно, презрительно.
До Ховарда дошло кое-что из этих разговоров, и он сказал себе: «Осторожнее!»
Рённев слышала эти речи чаще и поняла их лучше. Она попросила его быть помягче с хусманами.
— Не забудь еще, — сказала она, — Мартину — а он у хусманов вроде как главный — нелегко привыкнуть, что все теперь иначе.
Да, Ховарду приходилось трудновато. Но все же дела шли неплохо — днем.
Ночью было хуже.
Впрочем, бывало по-разному. Случалось, после ее жарких ласк он сразу же засыпал, словно проваливался куда-то до утра. Просыпался свежий и бодрый, как в давние-давние времена, мгновенно вскакивал и, одеваясь, пел.
В другие ночи бывало иначе. Им было так хорошо, потом Рённев, высвободившись из его объятий, спала, и он слышал ее знакомое спокойное и счастливое дыхание. Но сам он заснуть не мог и лежал, глядя в темноту. Мрак наполнялся множеством образов, и Ховард зарывался лицом в подушку, чтобы не видеть их. Он лежал так, пока не начинал задыхаться.
В такие ночи он радовался, что дело идет к лету, что ночи становятся короче, а дни длиннее.
Бывали и другие ночи, и они были еще хуже. Он спал, но отдыха сон не приносил. Ему снилось, что он с трудом взбирается по бесконечному склону, бредет по равнине, по колено увязая в песке, потом по болоту, которое хватает его за ноги и тянет вниз, вниз. Но это не песок, не болото, он и во сне знал, что ноги его вязнут в позоре и несчастье, он месит серое горе, идет сквозь грех, горе и несчастье, он знал это, несмотря на сон, изо всех сил старался выбраться, вырваться, старался проснуться, но не мог. Что-то пригибало его, вдавливало в сон, в болото… Он нес на спине груз, тянувший его к земле, и груз этот ему было суждено нести до конца своих дней.
Порою ему снилось, что он идет через толпу людей. Чудилось, что происходит это на церковном холме в родном его селении, хотя там и нет такого песка и таких болот. Полным-полно народу, и все стоят и смотрят на него, а он все ходит кругами, кругами и вязнет в песке и трясине. Никто ничего не говорит, они только стоят и смотрят. А он — он не может ни с кем заговорить, не смеет даже глаз поднять. Все молчат — и они, и он. Но случалось, что в своей бесконечной ходьбе по кругу он слышал слова, как бы пропетые в воздухе:
— Сбился с пути…
Иногда Рённев будила его.
— Ты так стонешь во сне, — говорила она. — Верно, лежишь неудобно.
В полутьме он видел ее взгляд, устремленный на него. Испытующий. Может, слегка испуганный? Нет, скорее любопытный.
Знает она?
Знает кто-нибудь?
Он вспомнил, что вечером на второй день свадьбы Рённев долго сидела с его братом, щедро подливая ему.
Знает она? Она ни словом не обмолвилась об этом, но он чувствовал, что она знает. И чувствовал, что этого — только этого — он ей простить не может.
Отвернись, не думай — и все исчезнет. Так он делал и раньше, и это помогало.
Когда он бывал занят, когда работал и придумывал себе все новую работу, когда одно дело сменяло другое, тогда мысли не тревожили его, их не было, он избавлялся от них, забывал.
Нет, днем чаще всего бывало хорошо.
Хутор Ульстад стоял на мысу, вдававшемся в озеро. По обе стороны двора протекали небольшие речки или, пожалуй, большие ручьи. К северу от северного ручья начинался крутой склон, и там стоял хутор Берг. К югу от южного — он был побольше — тянулись широкие, ровные поля хутора Нурбю. К востоку от Ульстада, над дорогой и дальше к лесу, стоял Энген. Хозяин, Ханс, был хэугианцем, и его называли праведником.
Тропа из Ульстада в Берг, где жил Керстаффер со своими помешанными, сильно петляла. Сначала надо было пройти на восток, к дороге, что шла на север к церкви, потом, свернув на запад, спуститься к ручью, разделявшему владения, пройти через старый деревянный мост и затем подняться в Берг. Напрямик между хуторами было всего пять-шесть сотен локтей, по тропе вдвое больше. Была и прямая тропка, она проходила через Ульстад — по туну и полю, спускалась к мостику из трех бревнышек в нескольких сотнях локтей ниже моста. Когда Керстаффер торопился — а он обычно торопился, — то ходил по ней. Ховард встречал Керстаффера несколько раз на туне. Он помнил его со свадьбы, и по обычаю надо было остановиться и обменяться несколькими словами. Но Керстаффер не останавливался, бросал лишь на Ховарда злой взгляд и проходил мимо — высокий и худой, с грязно-седыми волосами, узким лицом, орлиным носом, коротко подстриженной бородкой и близко посаженными колючими глазами под кустиками бровей. Он прихрамывал — рассказывали, что один из его помешанных как-то переломил ему ногу, — но ходил быстро.
Впрочем, не здоровался он не только с Ховардом, он никогда ни с кем не здоровался. Ховард видал его у церкви: Керстаффер, не здороваясь, быстро проходил через толпу, люди расступались, словно боясь обжечься, он резал толпу, как нож масло.
После одной из таких встреч на туне Рённев заговорила с Ховардом:
— Берегись Керстаффера. Он против тебя злобу затаил. В те годы, что я ходила во вдовах, он сватался ко мне раза два-три — ну, да я тебе об этом рассказывала. Ему, конечно, не столько была я нужна, сколько хутор, это я хорошо понимала. И вот появился ты, и ему кажется, будто ты украл у него и меня, и Ульстад. Так уж он устроен: если он себе что-нибудь присмотрел, то постепенно начинает считать это своим. Я могла бы тебе много порассказать. Но ты его берегись — этого он тебе никогда не забудет.
На следующий день, когда Ховард, наведя порядок в хлеву, чистил скребницей одну из коров, старуха Мари вдруг заговорила:
— Любишь ты скотину, — сказала она Ховарду, — и старух тоже не забываешь. Господь вознаградит тебя за это на небесах.
— Ну, у него без меня забот хватает, — ответил Ховард.
Старуха погрозила ему кулаком — мол, не гневи бога.
— В Писании сказано: «И кто напоит одного из малых сих, не потеряет награды своей». Он это о детях, о скотине да о стариках. До этого я сама додумалась, лежа тут, в стойле, три года. А он, бог-то, уж своих слов не забывает. Кхе. Он и Керстаффера Берга не забудет — как тот со своими помешанными обращается. Придет день, и он скажет помешанным: «Бедные вы мои помешанные, ступайте направо от меня, туда, где радость и веселие», — скажет. А Керстафферу скажет: «Ты же, Керстаффер Берг, ты ступай-ка налево от меня, туда, где плач и скрежет зубовный, — скажет. — Ибо за все то зло, что ты сделал бедным моим помешанным, я не я буду, а тебе воздам».
— Здорово ты Библию знаешь, — сказал Ховард.
Да, гордо отвечала она, муж ее много лет в церкви мехи органные качал. Уж как он, бедняга, всякую музыку любил! В то время ей приходилось каждое воскресенье, когда проповедь была, сидеть на чердаке у мехов органных и следить, чтобы мужа не напоили; у мужиков такое развлечение было: напоить его, чтобы он неправильно мехи качал и орган вдруг начинал реветь, когда он должен был звучать тихо-тихо. Да, в здешней церкви орган есть. Ховард уже, наверное, слышал. Мало в каких церквах, насколько она знает, есть орган. А подарил церкви этот орган отец Керстаффера Берга, Старый Эрик — его еще Чертом звали, — он вбил себе в голову, что если сделает такой подарок, то в ад не угодит, а туда ему прямая была дорога, все это знали, да и сам он тоже. История эта — быль, и, хоть Старого Эрика уже нет в живых, Ховарду все же полезно ее послушать. Ведь крестьянин должен знать всех своих соседей. К тому же многие считают, что Керстаффер — ну прямо вылитый Старый Эрик.