Они так и не смогли завести детей; она винила себя. Через десять лет Саладин обнаружил, что какая-то проблема была с некоторыми из его собственных хромосом, два плеча[49] слишком длинные, или слишком короткие, он не запомнил. Его генетическая наследственность; ему повезло, что он смог нормально жить, в худшем случае он мог бы стать каким-нибудь безобразным уродцем. От матери или от отца это досталось? Врачи не могли сказать; легко предположить, на кого возлагал вину он сам: в конце концов, кому же захочется плохо думать о мёртвых…
В последнее время они не ладили.
Он уверял себя, что лишь впоследствии, но не всегда.
Впоследствии, говорил он себе, мы словно спали на камнях: может быть, из-за того, что у нас не было детей; может быть, мы просто отдалились друг от друга; может быть, это, может быть, то.
Обычно же он избегал взглянуть на всё напряжение, на всю неуклюжесть, на все ссоры, никогда не получавшие развития; он закрывал глаза и ждал, когда вернётся её улыбка. Он разрешил себе верить в эту улыбку, в эту блистательную подделку радости.
Он попытался сочинить счастливое будущее для них, сделать так, чтобы всё сбылось, придумывая это и затем уверуя в это. По дороге в Индию он думал, как ему повезло, что у него есть она: я везучий да я уверен я самый везучий сукин сын на свете. И: как замечательно, когда на всех дорогах, на всех сумрачных переулках лет есть перспектива постареть рядом с её мягкостью!
Он работал столь упорно и подошёл так близко к тому, чтобы поверить в истинность этих жалких выдумок, что, ложась в постель с Зини Вакиль{158} через сорока восьми часов после своего прибытия в Бомбей, первое, что он сделал (прежде даже, чем они занялись любовью) — грохнулся в обморок, лишился сознания; ибо сообщения, достигающие его мозга, столь серьёзно противоречили друг другу, словно его правый глаз видел мир уходящим влево, тогда как левый — скользящим вправо.
*
Зини была первой индийской женщиной, с которой он переспал. Она ворвалась в его гримёрку после первого вечера «Миллионерши», с оперными руками и драматическим голосом, будто бы не было всех этих лет. Лет…
— Яар, какая досада, клянусь, я просидела всё это время, только чтобы услышать, что ты поёшь «Goodness Gracious Me», словно какой-нибудь Питер Селлерс{159}, я думала, давай-ка посмотрим, научился ли парень попадать в ноту, помнишь, как ты исполнял роль Элвиса{160} с ракеткой для сквоша{161}, дорогой, вот умора, полный разгром! Но что это?! В драме нет песен. К чёрту. Слушай, ты не можешь сбежать от всех этих бледнолицых и навестить наших чурков{162}? Наверное, ты и забыл, на что это похоже…
Он вспомнил её подростковую фигурку-спичку с кривобокой причёской от Мэри Куант{163} и такой же кривобокой, но на другую сторону, улыбкой. Безрассудная, дурная девчонка. Как-то раз чёрт дёрнул её зайти в печально известную адду[50] на Фолкленд-роуд{164}, и она сидела там, дымя папиросой и попивая кока-колу, пока внезапно нагрянувшие сутенёры не пригрозили порезать ей лицо: фрилансеры{165} здесь не допускались. Она оглядела их с ног до головы, докурила папиросу, ушла. Бесстрашная. Может быть, сумасбродная. Теперь, в тридцать с хвостиком, она была квалифицированным доктором, консультирующим в госпитале Брич-Кэнди, работающим с городскими бездомными, отправившимся в Бхопал{166}, как только стали известны разрушительные новости о невидимом американском облаке, разъедавшем человеческие глаза и лёгкие. Она была искусствоведом, и её работа по ограничивающему мифу об аутентичности{167} (этой фольклорной смирительной рубашке, которую она стремилась заменить этикой исторически обоснованного эклектизма{168}, — ибо разве не базировалась вся национальная культура на принципе заимствования, в какие бы одежды она ни рядилась — арийца, могола, британца: взяв-златое-брось-иное?) вызвала предсказуемое зловоние, особенно благодаря заглавию. Она назвалась «Хорошее Индийское — Мёртвое Индийское».
— Как про того индейца{169}, — объяснила она Чамче, вручая ему копию. — Что хорошего, правильного в том, чтобы быть чуркой? Это индуистский фундаментализм. В общем-то, все мы — плохие индийцы. А некоторые хуже, чем прочие.
Она вошла в расцвет красоты, длинные волосы были распущены, и фигура её сегодня вовсе не напоминала спичку. Через пять часов после того, как она вступила в его раздевалку, они были в постели, и он лишился сознания. Когда он пришёл в себя, она призналась: «Я подмешала тебе микки-финна[51]». Он никогда не допытывался, сказала ли она ему правду.
Зинат Вакиль сделала Саладина своим проектом.
— Восстановление, — объяснила она. — Мистер, мы собираемся вернуть вас.
Временами ему казалось, что она хочет добиться этого, сожрав его заживо. Она занималась любовью подобно каннибалу, и он был её двуногой свининой.
— Знаешь ли ты, — спросил он её, — об известной связи между вегетарианством и людоедскими импульсами? — Зини, завтракающая на его обнажённой ляжке, покачала головой. — В некоторых экстремальных случаях, — продолжал он, — слишком много растительной пищи может выпустить в систему биохимикалии, стимулирующие каннибальские фантазии.
Она посмотрела на него и улыбнулась своей кривой улыбкой. Зини, прекрасный вампир.
— Да брось ты, — махнула она рукой. — Мы — нация вегетарианцев, и у нас миролюбивая, мистичная культура, все это знают.
Ему, в свою очередь, приходилось обращаться с нею крайне осторожно. Когда он впервые коснулся её грудей, она исторгла поразительно горячие слёзы цвета и вида молока буйволицы. Она видела, как её мать умирала, словно птица, разрезаемая на обед: сперва левая грудь, затем правая, а рак всё распространялся. Её страх повторить судьбу матери наложил на её грудь запрет. Тайный ужас бесстрашной Зини. У неё никогда не было детей, но её глаза сочились молоком.
После их первого секса она накинулась на него, забыв про слёзы.
— Знаешь, кто ты, скажу я тебе. Дезертир, более английский, чем твой ангрезский[52] акцент, обвившийся вокруг тебя подобно флагу, и не думай, что это так уж совершенно, это скользко, баба, как накладные усы.
«Что-то странное творится с моим голосом», — хотелось сказать ему, но он не знал, как объяснить это, и держал язык за зубами.
— Люди вроде тебя, — фыркнула она, целуя его плечо. — Вы возвращаетесь после столь долгого отсутствия и думаете о себе богзнаетчто. Ладно, детка, наше мнение о тебе пониже.
Её улыбка была ярче, чем у Памелы.
— Я вижу, Зини, — ответил он, — ты не утратила свою улыбку от «Бинака»{170}.
«Бинака». Кто дёрнул его вспомнить давно забытую рекламу зубной пасты? И звуки гласных, отчётливо ненадёжных. Осторожно, Чамча, следи за своей тенью. Этот чёрный малый, крадущийся за тобой.
На вторую ночь она пришла в театр с двумя приятелями на буксире — молодым режиссёром-марксистом Джорджем Мирандой{171}, неуклюжим человеком-китом в развевающемся на ветру жилете с застарелыми пятнами, курте[53] с закатанными рукавами и занятными армейскими усами с вощёными мысками; и Бхупеном Ганди{172}, поэтом и журналистом, преждевременно поседевшим, но сохранявшим младенчески невинное лицо до тех пор, пока не спускал с привязи свой хитрый, хихикающий смех.
— Собирайся, Салат-баба, — объявила Зини. — Мы собираемся показать тебе город. — Она обратилась к своим компаньонам: — У этих азиатов из-за бугра ни капли стыда, — сообщила она. — Саладин, как чёртов латук{173}, разве нет?
— Несколько дней назад здесь была репортёрша с ТВ, — сказал Джордж Миранда. — Розовые волосы. Сказала, что её зовут Керлúда. Я не смог впилить.
— Послушай, Джордж слишком не от мира сего, — вмешалась Зини. — Он понятия не имеет, в каких уродов вы, парни, можете превратиться. Эта мисс Сингх{174}, возмутительно! Я сообщила ей: имя Халидá{175}, милочка, рифмуется с далдá[54], это такое средство для готовки. Но она не могла его выговорить. Своё собственное имя. Ведите меня к этому вашему херлидеру{176}! У вас нет никакой культуры. Всего лишь чурка. Не правда ли? — добавила она, внезапно повеселевшая и широко раскрывшая глаза, боясь, что зашла слишком далеко.
— Прекрати измываться над ним, Зинат, — тихо молвил Бхупен Ганди.
А Джордж смущённо пробормотал: