Я их обоих презирала за трусость и пораженчество, а летом одно время даже ненавидела, потому что хотела записаться в женский батальон смерти, наврала на призывном пункте, что мне семнадцать, и меня уже почти взяли, я была высокой для своего возраста, но прибежали родители, показали документы, и я была с позором изгнана.
Когда начались выборы в Учредительное Собрание, весь наш класс поделился на фракции. Я была за эсеров — за правых, не за левых же! Какое началось у нас ликование, когда выяснилось, что больше всего голосов собрали наши. Первый настоящий русский парламент был наш!
Утром пятого января я произнесла перед папой и мамой горячую речь, корила их за упование на немцев. Учредительное Собрание, избранное волей народа, наведет в стране порядок, а если понадобится, призовет на помощь союзников. Нужно только быть гражданами, а не быдлом — продемонстрировать предателям революции большевикам, что нас много, что это наш город и наша страна!
— Ты никуда не пойдешь, — жалким голосом сказал папа. — Я тебе запрещаю! Ты еще ребенок! Они будут стрелять!
Презрительно расхохотавшись, я продекламировала из Максима Горького, который тоже был на нашей стороне: — «Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах!»
Шмыгнула на улицу через черную лестницу, только меня и видели.
Колонны шли к Марсовому полю с девяти назначенных пунктов сбора. Уже очень давно не видела я такого количества нормальных людей с нормальными лицами, в нормальной одежде. Кроме интеллигентов пришли студенты, гимназисты старших классов, рабочие — настоящие, петроградские, а не собранные по деревням неумехи да пьяницы. Женщин собралось не меньше, чем мужчин. Я сновала туда и сюда, мне хотелось всё увидеть, всюду успеть. «Вот как нас много, — радостно думала я, — это вам не провинция, это град Петров, столица! Нас больше, чем большевиков! Недаром они получили только четверть мандатов! Это наша страна! Мы цивилизованные и умные, мы за свободу и человеческое достоинство!»
В толпе говорили, что в Таврическом дворце уже собираются депутаты, что многие не смогли добраться до Петрограда, потому что на транспорте творится безобразие.
Были и такие, кто беспокоился, не устроят ли большевики какую-нибудь провокацию — даром что ли они объявили в городе осадное положение. Кто-то рассказывал, что Шпалерную перекрыли вооруженные матросы с крейсера «Аврора» и линкора «Республика», бывшего «Павел Первый». Но когда один господин в бобриковом пирожке и пенсне опасливо сказал: «Не открыли бы эти разбойники стрельбу», на него со всех сторон накинулись: «Не сейте панику!» «Расстрел абсолютно невозможен! Абсурд!» «Какими бы мерзавцами большевики ни были, новое „кровавое воскресенье“ они устроить не посмеют!» Бобриковый пирожок согласился: «Да, пожалуй, на такое не решится даже Ленин».
Голова многотысячного потока, кое-как построившись в шеренги, с пением «Марсельезы» двинулась через Фонтанку в сторону Литейного. На мосту, изящно облокотившись о перила, стоял юноша в распахнутой гимназической шинели и, насмешливо улыбаясь, смотрел на проходивших мимо поборников демократии. Я обратила на него внимание, потому что, несмотря на снегопад, он один был без шапки, снежинки поблескивали на черных волосах, словно блестки. Длинный конец белого шарфа был перекинут за спину и тоже переливался серебром. В углу красногубого рта дымилась папироса в черном с золотом мундштуке — немыслимая в прежние времена вольность для гимназиста.
Мальчик был так красив, что я поперхнулась припевом «Вставай, подымайся, рабочий народ!», споткнулась и потеряла место в шеренге. Поток выбросил меня на тротуар прямо к чудесному красавцу.
Небывалого цвета глаза, синие с зеленым отсветом, остановились на мне, оглядели с головы до ног.
— О, Александриночка! — сказал ослепительный брюнет, и я окончательно вообразила, что это наваждение. Откуда он мог знать мое имя?
Но юноша тряхнул волосами, которые с великолепной небрежностью свешивались на чистый лоб, и прибавил:
— А я александровец — тезка и сосед.
Только теперь я поняла, что моего имени он не знает, а просто увидел вензель на шевроне. Учениц нашей Александровской гимназии называли «александринками». «Александровцами» были учащиеся Второй мужской гимназии, прежней императора Александра Первого. Она находилась на Казанской улице, неподалеку от нашей Гороховой.
— Свободу защищаешь? — подмигнул александровец, но не нахально, а так весело и просто, что «тыканье» меня не покоробило. Как еще обращаться друг к другу посреди демонстрации, где все единомышленники и товарищи? То есть, не товарищи, конечно, (это прекрасное слово опорочено и опоганено негодяями большевиками) — но соратники по борьбе.
Мне еще предстояло узнать, что главным даром Давида была не красота, а удивительная естественность во всём. Никогда и ни с кем мне не будет так просто и легко, даже с лучшими подругами. Сама ведь я по складу характера — девочка, очень далекая от естественности. Всё время что-то собою изображаю, хочу произвести впечатление, живу так, словно норовлю каждую минуту подглядеть в зеркало — ну-ка, хорошо ли я смотрюсь? А рядом с Давидом я будто попадаю туда, где мне предписано быть природой, и ничего больше не нужно, только жмуриться и урчать, как кошке на солнечном подоконнике.
Мы познакомились, и само его имя показалось мне невероятно красивым, экзотичным, библейским. У нас в гимназии был учитель рисования, Давыд Петрович. В его имени мне всегда слышалось что-то грубое и вульгарное. Как многое меняет всего одна буква, думала я пораженно.
— Ты в каком классе? — спросил Давид.
— В четвертом, — сказала я и тут же пожалела, что не соврала, потому что он оказался шестиклассником.
— Мне через неделю пятнадцать, — гордо обронил он. Даже в этой цифре мне привиделось нечто особенное.
Дик Сэнд, пятнадцатилетний капитан, пронеслось в голове.
— Ладно, пойдем за стадом баранов. Поглядим, чем кончится, — предложил новый знакомый.
— Пойдем!
Мы повернули на Литейный. «Марсельеза» кончилась. Проходы во все улицы и переулки по правой стороне проспекта были перекрыты хмурыми матросами и красногвардейцами с винтовками в руках.
— Жан-дар-мы! Жан-дар-мы! — принялась скандировать толпа.
— Как они блеют, — поморщился Давид. — Даже заорать как следует не могут. Овцы! Сейчас матросня начнет их пинками и прикладами разгонять, а они будут только: «Бе-е, бе-е, по какому пра-аву, бе-езобра-азие!».
Я засмеялась. Заблеял он очень похоже.
— С хамьем не так надо, — убежденно сказал Давид.
— А как?
— Вот как: та-та-та-та-та! — Он изобразил, будто строчит из пулемета. — По-другому они не понимают.
Мы дошли до Шпалерной, которая ведет прямо к Таврическому дворцу. Как ни странно, заграждения там не было, и колонна повернула направо.
— Похоже ничего интересного не будет, — разочарованно протянул Давид. — Большевички сообразили, что баранов бояться нечего — покричат да разойдутся. Может, свинтим?
Я впервые слышала это слово, оно мне ужасно понравилось.
— Свинтим!
Что бы он ни предложил, я на всё бы согласилась.
Мы дошли по пустому Воскресенскому до Кирочной. Давид рассказывал, какая «лафа» у них в гимназии: домашних заданий не спрашивают, для шестых и седьмых классов открыли курилку, совет учащихся постановил увеличить продолжительность перемен до двадцати минут. Я ахала, восхищалась.
Когда мы были возле Спасо-Преображенского собора, вдали затрещало и захлопало — густо, безостановочно.
— Черт, стреляют! А мы ушли! — плачуще воскликнул Давид. — Эх, никогда себе не прощу! Бежим скорей туда! Может, еще застанем!
— Бежим! — с готовностью подхватила я. И мы побежали.
Через две или три минуты, на Фурштатской, навстречу нам повалила разрозненная толпа. Я увидела белые, перекошенные лица.
— Куда вы?! Куда?! — рыдающим голосом крикнул нам пожилой господин в съехавшей набок шапке. Он держал руку возле уха. Я увидела, как между пальцев у него стекает темно-красная жидкость, и мне вдруг стало очень страшно. Представилось, что Давид точно так же будет зажимать рану, и по его руке польется кровь.
Я схватила его за рукав шинели.
— Нет! — закричала я. — Я боюсь! Пожалуйста, ну пожалуйста, проводи меня домой! Не бросай меня!
Он злобно поглядел на меня, даже ногой топнул.
— Связался с мелюзгой! Где ты живешь, чучело?
— В Москательном…
Стреляли уже не в одном, а в нескольких местах. Захлебываясь, ударила пулеметная очередь — не «та-та-та-та», как недавно изобразил Давид, а скорей «гы-гы-гы-гы», словно кто-то давился гулким, хищным гоготом.
— Ладно, только бегом! Может, еще успею вернуться!