Ознакомительная версия.
«Ладно-ладно, – проворчал лысый. – Не отвлекайтесь. Что вы там раскопали в бумагах чудесного Якова Сауловича?»
«Стенографическую запись его разговора с Гумилевым в ночь на 25 августа 1921 года. Запись велась не для протокола и в материалы дела не попала. Агранов был в городе на особом положении. Полномочный эмиссар центра, доверенное лицо Ленина и Дзержинского. Сам предгубчека товарищ Семенов ему в рот смотрел. Никого не удивляло, что особоуполномоченного повсюду сопровождает красивая барышня, его личная стенографистка. Агранов был заядлый селадон. Впоследствии Маяковский не напрасно будет ревновать к нему Лилю Брик. Прелестная стенографистка присутствовала на всех ключевых допросах, слово в слово записывая сказанное для личного архива своего начальника. Я видел этот архив – уже не особоуполномоченного ВЧК, а заместителя наркома Агранова. Там масса захватывающе интересных документов. Но жемчужина этой „частной коллекции“ – запись разговора с „Гумилевым Н.С., бывшим дворянином, до ареста проживавшим по Преображенской ул., д 5/7, кв. 2“. Зачем Агранову понадобилось регистрировать этот совершенно абстрактный, бесполезный для органов диалог, понять трудно… Но предположить могу. Он был любителем знаменитостей, этот славный Яков Саулович, а Гумилев безусловно мог считаться, выражаясь по-нынешнему, звездой первой величины. Возможно, Агранов тешил свое самолюбие, чувствовал себя Геростратом или Понтием Пилатом. Рук, впрочем, умывать не собирался, ответственности с себя не снимал. Совсем напротив. Товарищи чекисты не были чистоплюями и суда истории не страшились. Они ведь были уверены, что перепишут ее по-своему, на века».
«Вы сделали ксерокопию? – перебил филолог разглагольствования „рыболова“. – Это документ огромной важности! И культурной, и исторической!»
«Какие ксерокопии в 91 году? Тогда аппаратов-то было всего ничего, а наш брат исследователь в гэбэшном архиве вообще находился на птичьих правах. Нас едва терпели. Можно было только делать выписки. Но у меня фотографическая память. Это профессиональное. Закрою глаза, сконцентрируюсь – и желтоватые страницы сами выплывают перед глазами».
«Ну так включайте свою фотографическую память! Только лапшу не вешайте. Я специалист, поймаю на любой мелочи».
Белоголовый снисходительно усмехнулся.
«Ловите, ловите… Только, вы уж не сердитесь, я позволю себе вставлять кое-какие описания. Для самого себя. Фотографическая память работает именно так: мысленно воссоздаешь происходящее, рисуешь всю картину и „оживляешь“ ее, зрительно представляя участников. Тогда не просто видишь строчки, а словно слышишь голоса. И это уже навсегда. Как магнитофонная запись».
Он закрыл глаза, сжал пальцами виски. Филолог жадно на него смотрел. Но в это время на дорожке раздался скрип, и «рыболов» с досадой открыл глаза.
Девочка в клетчатой юбке и белых гольфах катила в кресле укутанного пледом дедушку. Хотела поставить рядом со скамейкой, но инвалид раздраженно сказал:
«Сколько раз говорить! Не на солнце!»
Она вздохнула, перекатила его подальше, в тень, где журчал небольшой фонтан. Чмокнула в седую макушку, крикнула «Я скоро!» и убежала.
«Рыболов» снова сконцентрировался. И минуту спустя приступил к рассказу.
«Стало быть, Петроград, август, ночь. Гороховая, 2.
Я так и вижу этот кабинет, где вся обстановка осталась, как во времена царской полиции. Только вместо портрета государя императора на стене литография Робеспьера. Ее привез с собой московский начальник. Робеспьер его любимый герой.
В годы гражданской войны эти люди (во всяком случае, те из них, кто был пообразованней) очень любили подчеркивать свою схожесть с якобинцами и парижскими коммунарами. Это возвышало их в собственных глазах и придавало их революции всемирность. Не задворки Европы, не смута в азиатской империи, а великая эстафета борьбы пролетариата за свои права. Потом, к концу 20-х, эта аналогия вышла из моды. Слишком она получалась конфузной: та революция закончилась диктатурой маленького корсиканца, эта – диктатурой маленького грузина. Лучше было не заострять внимания трудящихся на этом обстоятельстве. Да и кончил корсиканец, как мы знаем, неважно.
Но до превращения революционной диктатуры в империю далеко. Советская власть пока совсем молода.
Хозяин кабинета тоже очень молод. Он приехал в город, еще недавно бывший блестящей европейской столицей, по сути дела, с неограниченными полномочиями, а ему всего 27 лет. Для революции обыкновенное явление. Сен-Жюсту, творившему расправу в Страсбурге, было на два года меньше. Эмиссару Комитета Общественного Спасения Жюльену де Пари, заставившему трепетать жирондистский Бордо, едва исполнилось восемнадцать. У нас же 24-летний Сергей Лазо командовал фронтом. А 20-летний Блюмкин заведовал в ЧК отделом по борьбе со шпионажем – тот самый Блюмкин, про которого ваш Гумилев с пиететом писал:
Человек, среди толпы народа
Застреливший императорского посла,
Подошёл пожать мне руку,
Поблагодарить за мои стихи.
Жить лучше всего в эпоху пожилую, прозаическую. А 21-й год – время молодое, поэтическое. И двое мужчин, разговаривавшие через широкий, покрытый бумагами стол, тоже были молодые поэты.
Вы не поднимайте брови. Агранов безусловно был в своем деле поэт и даже художник. Только его тексты принимали вид смертных приговоров, а картины были написаны кровью. По силе воздействия на умы и сердца – всем искусствам искусство. Ленин хорошо разбирался в деловых качествах своих соратников. Знал, кого приставить к столь тонкому делу, как надзор за творческой интеллигенцией. Сентиментальный наркомпрос Луначарский отвечал у Владимира Ильича за пряник, а кнутом заведовал демонический чекист Агранов.
У тоталитарной власти, которой хочется все живое подчинить своему контролю, творческие личности вызывают особое, болезненное любопытство. Во-первых, эти чудаки обладают трудноопределяемой, но несомненной властью над душами, то есть в некотором роде являются конкурентами. Во-вторых, при всей своей человеческой слабости и уязвимости, они непредсказуемы, как бы неуловимы. Взять эту бабочку за крылышки ничего не стоит, но это мало что дает. Крылышки ломаются, на пальцах остается волшебная пыльца – и бабочке конец. А хочется, чтобы она продолжала летать с цветка на цветок, но не по собственной прихоти. Полет должен проходить по линии, которую определяет партия.
Вся история советской культуры – сплошная ловля бабочек. ЦК и ЧК семьдесят лет гонялись с сачком за талантами. Одних по неуклюжести придавили. Других зацапали и, желая приручить, обломали им хрупкие крылышки. Большинство секретарей Союза писателей, столпов соцреализма, в ранней молодости были даровиты. Фадеев, Федин, Леонов, Тихонов, Асеев. Даже певец щита и меча Вадим Кожевников когда-то начинал с талантливой новеллистики.
С композиторами у власти получалось хуже. Музыка – стихия эфемерная. Вроде бы сочинил человек музыку про колхозников, как Прокофьев или тот же Шостакович. А про что этот «Светлый ручей» на самом деле, черт его разберет. Ну и вообще, по мере старения и ожирения советская власть утрачивала нюх и бдительность.
Яков Агранов был куда ярче своих преемников – «кумов» из Пятого управления и секретарей по идеологии. Человек любил свое дело, верил в него, работал творчески, с огоньком».
«Хватит рассуждений, переходите к стенограмме», – попросил филолог. Он как взял с самого начала ворчливый, подозрительный тон, так и не мог с него сойти, хоть звучало это крайне невежливо. «Рыболов», однако, не обижался. Он был в своей стихии: разглагольствовал перед заинтересованным слушателем, а прочее для него, кажется, не имело значения.
«Еще одно предварительное примечание. Маленький психологический нюанс, который нельзя упускать из виду.
Они оба, и Агранов, и Гумилев, очень некрасивы. Николай Степанович бесцветен, припухшие глазки, нескладно вылепленное лицо. Яков Саулович, несмотря на молодой возраст, уже обрюзг, нос у него кривоватый, уши оттопыренные, в грубо вьющихся волосах перхоть».
«Разве это важно?»
«Конечно. Ведь в углу за отдельным столиком сидит очень привлекательная девушка и вслушивается в каждое их слово. Разговор происходит в ее присутствии. Они оба про это помнят каждую секунду. А Гумилев очень остро сознает еще и то, что это, вероятно, последняя красивая женщина, которую он видит в своей жизни.
Поразительно, что в беседе тема приговора и казни вообще не затрагивается. А ведь Гумилев отлично знает: сейчас решается его участь. Он ни о чем не просит, не выказывает суетливости, страха. Этакий ленивый диалог на абстрактную тему. Тут есть какое-то досадное, но восхитительное мальчишество. Неважно, что будет потом, – важно, как ты выглядишь перед другими и перед самим собой в данную минуту. Таково все поведение бедного Николая Степановича в деле о заговоре. Что-то импозантное наобещал, потом таинственно намекнул, потом небрежно похвастался, на допросах считал недостойным юлить. Негибкий, гордый человек. Не расстреляли бы в 21-м, все равно долго бы не прожил.
Ознакомительная версия.