1. Стена. Чуть выше человеческого роста, она повторяет изгибы местности. Будто вырастая из земли, прихотливая и изменчивая, как все природное, она то и дело теряет себя в декоративных завитушках. Цвет стены всегда белый. В лунную ночь на ней, как на экране, разыгрывается танец теней, отброшенных побегами бамбука. По обычаю, на белой штукатурке ученые гости оставляли на память хозяевам образцы своего каллиграфического и поэтического искусства.
2. Флора. В китайском саду не растет ничего слишком пышного или яркого. Здесь царит элегантная ассоциативность. Каждое растение опутано густой цепью цитат. Царь сада – известный в ста разновидностях пион. Он представляет ян, мужскую эманацию природы. Вечнозеленые сосны говорят о неувядаемом благородстве, полый бамбук олицетворяет жизненную силу пустоты, хризантема – покой и долголетие, белоснежный лотос, растущий с илистого дна пруда, символизирует духовную чистоту, неуязвимую для тины жизни. В китайском саду нет места газону. Пустота должна органично входить в устройство вещей, а не зиять дырой без оправдания.
3. Вода. Она занимает больше половины его территории. Примета вечного движения и вечного покоя, образ бесконечных превращений, вода – самая архаическая из стихий. Она служит голубым зеркалом небу. Подспудный смысл этого синего цвета скрывается в его происхождении. Воздух бесцветен, но синева – плод сгущенной прозрачности. В ней нет ничего вещественного, земного, материального. Неощутимая, неделимая и вечная, вода – дух, что “рыщет где хочет”. В том числе и в крохотном пруду сада, вмещающем сразу все небо.
4. Камень. Считаясь лучшим другом мудреца, он навевает мысли о древнем. Владимир Соловьев говорил, что испытывает трепет от каждой встречи с седым от старости валуном. В камнях необыкновенной формы, которые на Востоке стоят целое состояние, китайцы видят проявление жизненной силы космоса. В камне сконцентрирована его семенная энергия, это – застывшая сперма природы.
5. Экраны. Ими могут служить те же камни, заросли кустов, искусственные горки – все, что затрудняет обзор, мешая окинуть сад одним взглядом. Ширмы выполняют магическую и эстетическую функции. Они защищают от злых духов и создают многослойное пространство, способное вместить безмерные просторы.
6. Архитектура. В саде она, стремясь сама себя вычесть, так ловко вписывается в окружающее, что маскирует переход от естественного к искусственному. Террасы, павильоны, башни для любования луной, беседки для музицирования (у ручья, где звук чище), чайные домики составляют театр природы. Этот зрительный зал с партером, ложами и балконами затейлив, но и прост. В помещениях нет даже потолка. Дом – это приземистые стены и изогнутые, будто привязанные к небу крыши.
7. Окна. Их причудливая и неожиданная череда организует зрелище, “монтирует” его, как опытный кинорежиссер (этому Эйзенштейн учился на Востоке). Неожиданные очертания окон словно вырезают из пейзажа диковинные живые картины. Сквозь круглое “лунное” окно хорошо смотрятся вертикальные стебли ирисов. Окна, забранные сложной решеткой, разлагают свет на геометрические узоры. Прямоугольное окно изящно обрамляет крутой конек крыши. Прорезь в стене, повторяющая форму бананового листа, открывает вид на банановое же дерево, которое сажают в укромном месте на случай дождя – чтобы слушать, как барабанят капли по широким листьям. Умное окно китайского сада играет с окружающей средой, не дотрагиваясь до нее.
Китайский садовник, как пророк, священник или поэт, творит свой шедевр в душе зрителя. Работая со стихиями, сотрудничая с природой, уступая случаю, он создает немую мизансцену просветления. Собрав все части сада воедино, мастер располагает их в глубоко продуманном, символическом и все-таки свободном порядке. Он усиливает и выявляет естественные свойства вещей. Смиренно и любовно садовник портретирует хаос мироздания, не пытаясь навязать ему человеческий порядок.
Этим китайский сад отличается от всех других. Версаль – памятник культуры, подчинившей себе природу. С помощью прекрасной симметрии клумб и газонов он превращает толпу в процессию, прогулку – в церемонию, досуг – в урок цивилизации.
Не только европейский, но и японский сад не похож на китайский. Знаменитые сады киотских храмов не работают с природой, а выпаривают ее, оставляя камни и песок вместо гор и вод. Скупые ландшафты дзен-буддизма говорят об иллюзорности всякой действительности. Китайский сад делает всякую иллюзию действительной. Он являет собой то, чего быть не может: земной рай.
На Западе сад считался несовершенной копией Эдема. Ученый китаец, не признавая трансцендентного, считал раем свой сад и не искал другого. Молча, как четыре времени года, такой сад учит сохранять безмятежность сердца, углублять чувства, быть покойным, как водное зеркало, чтобы и в нас могло отразиться беспредельное небо.
Из такого сада, как из загробного царства, нет выхода – в его ворота входит один человек, а выходит другой.
Японский бог
О-сэва-ни-наримас! – приветствовал я таможенника в аэропорту Нариты, чем погрузил его в неприветливую задумчивость. Неосторожно вызубренная в самолете фраза сработала безотказно. Японцы цепенеют, слыша от чужеземца родную речь. Живя на самом краю мира, они привыкли к тому, что их не понимают. По-моему, их это устраивает.
Японцы кажутся равнодушными к тому, за что мы любим эту страну. Их легко понять. Япония долго была игрушкой Запада, и я первый не желаю расстаться с этим упрощением. Нам Япония интересна тем, что ее отличает; им не хочется выделяться вовсе. Вежливые до двусмысленности, они стойко выносят наскоки нашей любознательности, но за самурайской выдержкой стоит обида. Никто не хочет жить в заповеднике, даже эстетическом.
Проще всего это проверить на себе. Достоевским, который открыл иностранцам “русского человека”, восхищается весь мир, но сами русские больше любят Пушкина, потому что он и был всем миром. Для нас Пушкин уничтожал границу, которая выделяла Россию, но для остальных он – по обидному набоковскому выражению – “русское шампанское”.
Наивный парадокс глобализации: все хотят быть как все, надеясь, что другие будут другими.
Труднее всего найти в Японии то, что о ней уже знаешь. Но это еще не значит, что этого в ней нет. Просто будущее ведет себя здесь агрессивнее, чем повсюду, вынуждая заглянуть в тот незавидный мир, что ждет нас всех. Почав Японию с Токио, ты шалеешь от жизни, упакованной как для космического полета. Здесь всё, будто в китайской головоломке, входит одно в другое, не оставляя зазора. Тесно заставленный пейзаж вдавливает людей под землю, где японцы, как москвичи, чувствуют себя свободней и уверенней. Потоки пассажиров передвигаются ловкими косяками, не смешиваясь и даже не задевая друг друга. Целеустремленность подземки не мешает развлечениям – им отданы целые кварталы утробного города. Здешняя кондиционированная фантазия напоминает кукольную географию Диснейленда. Тут можно съесть неаполитанскую пиццу с баварским пивом, не выходя на свежий воздух.
Многие так и делают, мало что теряя. Снаружи город сер и скучен, как всякая новостройка: цементный гриб, заразивший окрестности. Урбанистический кошмар, как топор под компасом, путает стороны света. Это уже не Восток и не Запад, а искусственный спутник Земли, торчащий посреди сырого неба. Но когда в нем вспыхивают неоновые иероглифы, каллиграфия возвращает Японию на ее законное место. Сложная письменность, соединяющая две слоговые азбуки с китайской иероглификой, любую вывеску превращает в парад знаков. Птичий полет восточного письма заманивает чужеземца непонятным и многозначительным: в каждой рекламе чудится буддийская сутра.