— Тебя, сеньор!
— Простите, сэр, но мы с вами не так близко знакомы, чтобы сразу переходить на «ты».
— А сейчас познакомимся, и ты не рад этому будешь! — заявил сержант и с присвистом, в щель передних зубов, разрешаясь злобой и властью, распиравшими его грудь, скомандовал: — Кр-рю-хом! Н-на кухню ш-гом арш!
— Но, но, не больно… — начал было я щепериться — сержант вот-вот должен был воспламениться, он уже дымился:
— Н-на кухню! Ш-гом! Иначе я из тебя, морда, винегрет сделаю!..
— А это видел? — поднес я ему кулак под нос. И мы схватились драться. Сидор мне мешал, связывал действия, да и после больницы я. Товарищ сержант одолевал меня. Но, вспомнив удалые детдомовские времена, я изловчился и поддел его на «кумпол». Сержант сразу перестал драться, схватился за нос, посмотрел на ладонь.
— Нос разбил! — сержант еще раз поднес ладонь, еще раз посмотрел на нее и, потрясенный, прошептал: — Старшему по званию! Командиру эркэка!..
— А ты не тырься! — срывая листок пыльного подорожника и прикладывая его к носу товарища сержанта, сказал я. — Раз командир эркэка, воспитывай словами. Тебе тут не старорежимная армия — чуть чего — в рожу!..
Зажав подорожником нос, сержант подавленно молчал, потом высморкался и уже без металла в голосе тускло приказал следовать за ним.
Мы оказались в подсобном помещении пищеблока. В неоглядном зале, загроможденном бочками, ящиками, баками, было сыро и мрачно. Пахло здесь, как в доковской столовой, которую посетили мы когда-то с дядей Васей, — гнилой картошкой, очистками, квашеной капустой, несвежим мясом. В полумраке подсобки копошились бесплотные фигуры. Товарищ сержант дал мне наказ: вместе с доходягами и симулянтами, отставшими от боевой сибирской бригады, чистить картошку до тех пор, пока я не сдохну. О том, чтоб сдох непременно и поскорее, он, сержант Федор Рассохин, позаботится лично.
— Побег с ответственного участка работы расцениваю как дезертирство! — предупредил сержант, заранее уверенный, что я обязательно смоюсь из подсобки, от грязной работы.
Первое в армии наказание я воспринял с легким сердцем, даже с удовольствием. Товарищ сержант Федор Рассохин не ведал, какую тихую радость мне доставляет чищение картошек. От бабушки перешла ко мне привязанность к этой работе и в детдоме закрепилась. Дома, на деревенском огороде, садили почти изведенную потом за малоурожайность русскую скороспелку, розовато-нежного цвета снаружи, с розоватым кружевцем, точнее, с розоватым куржачком внутри, бодрую в цвету, терпеливую к холоду, спорую в росте и такую нежную, что едва ее ножом тронешь — сок брызжет, а коли сварится, то вся как есть потрескается, и вдоль и поперек, обнажая под кожей сахаристую рассыпчатость.
Выкопает, бывало, бабушка гнездо-другое картошек, овощи всякой надергает, с корзинами спустится к Енисею и долго булькается в воде. Сперва по отдельности помоет каждую овощь, затем, подоткнув юбку, забредет поглубже и поводит корзиной в светлой струе туда-сюда, после встряхнет над водой ту и другую корзины, но когда подденет их на коромысло, все равно из плетенок густо каплет, дырявит пыль обочь тропинки. Поднявшись на яр, еще не войдя в заулок, бабушка певучим голосом кликала меня. Если я играл поблизости, срывался ей навстречу, она на ходу поворачивалась ко мне той корзиной, в которой зеленела мохнатой ботвой морковь, упруго топорщились листья брюквы, собравшие в разложье слитки чистой воды. И видя, какая мне радость от чистой и потому особо лакомой овощи, бабушка, лучась морщинками, поощряла:
— Бери, бери, товаришшэй потчуй! Бог уродил, Бог людям угодил, — экая благодать от земли!..
В детдоме я был самый прилежный чистильщик картошек, потому как, слушая легкий скрип ножа, уединялся от людей и пристрастился выдумывать все красивое, даже что-то похожее на стишки. Вьется, бывало, стружка картофельная, вьются в голове мыслишки, вспоминается деревня, бабушка, как она даже зимой, не жалея рук и плеч, носила лишнее коромысло воды и обмывала картошку — меньше грязнятся и трескаются пальцы, и, чистя картошку, бабушка, наверное, тоже думала о всякой всячине, отдыхала от суеты и хлопот.
Знай все это товарищ сержант, так и не строжился бы — он через каждый час наведывался в подсобку и удивленно приподнимал подбритые брови: «Ты еще тут!» За полночь, преодолев строгость, велел плеснуть мне в толченую картошку черпак масла, выдал сухарь — для укрепления сил, пояснил, что наутро прибывает команда в пятьсот душ, ее приказано столовать, иначе с него снимут шкуру, а он с нас три.
Хорошо выспавшийся на музейной скамейке, разом отринувший от себя прошлую жизнь, я чистил картошку и орал на всю подсобку соленые частушки. К утру онемели руки и на брюшках пальцев от ножа выступила кровавая мозоль. На трудовом посту, как выяснилось впоследствии, до победного конца выстоял один только боец — я!
По достоинству оценив мою стойкость, Федор Рассохин, сам едва державшийся на ногах, сказал мне после того, как была сделана завалка в котлы:
— Следуй за мной!
Мы вышли за ворота пересылки и скоро оказались на центральном проспекте города, возле красивого старинного дома, у входа в который я было приостановился, но сержант, почти уже заснувший на ходу, буркнул:
«Говорю, следуй» — и мы поднялись на второй этаж. Порывшись в кармане, сержант достал ключ на цепочке и долго им тыкал в узкую щель замка, врезанного в фасонно обитую черной материей дверь. Наконец он попал в щель, толкнул дверь, и мы очутились в просторной и уютной прихожей, крашенной голубой краской.
Здесь стояла вешалка с позолоченными металлическими рожками, трюмо в черной, богато отделанной раме, возле трюмо на столике флаконов, пуговиц, штуковин разных не перечесть. На вешалке красовалось голубое пальто с богатым песцовым воротником, шапочка, тоже песцовая, и много тут добра висело. Мне бы оробеть, но я так устал, что глаза мои, хоть и хорошо видели, да уже смутно воспринимали действительность.
— Ксюха! — позвал сержант, раздеваясь, и кивнул мне, чтоб я тоже раздевался.
— Ай! — послышалось из глубины квартиры. Застегиваясь на ходу, постукивая кулаком в зевающий рот, появилась красивая девушка. Она чмокнула Федю в щеку, потянулась, передернула плечами.
— Чё так долго?
— Дела. Война как-никак идет. Ты опять до четырех читала? Теперь дрыхнешь!
— А чё у тебя с носом?
— Чё? Чё? Ознобил!
— Осенью-то?!
— С такими, — Федя зыркнул на меня, — с такими и летом ознобишь!
— Это кто? — девушка ткнула в меня пальцем.
— Защитник Родины.
— А-а. — Девушка снова принялась зевать и потягиваться, глядясь в то же время в зеркало и подбивая пальцами копну волнистых волос с темным лаковым оттенком и даже каким-то мерцанием, пробегающим по ним. — Помойкой от вас от обоих пахнет.
— Помойкой! — возмутился Федор Рассохин. — Мы машину картошек очистили, солонины бочек пять перемыли, капусты…
— Ладно, ладно, не заводись с пол-оборота! Повесьте все на батарею. Защитнику родины папину пижаму выдам. Жрать будете?
— Н-не. Нам бы ткнуться скорей…
— Сей секунд, господа! — Выудив на ходу из плетеной коробки белую лепешечку, девушка сунула ее в рот и удалилась. Скоро в приоткрытую дверь были выброшены две пижамы, мне досталась большая. Феде — чика в чику.
Переодевшись, мы вошли в просторную, светлую комнату, где зеркально мерцало вороненое пианино. На середине круглый, инкрустированный стол, далее буфет с искрящейся в нем посудой. В углу стоял ореховый шахматный столик, на котором чернел телефон. Рядом, под окном стоял диван с зеркальной спинкой, на нем раскинута была постель с двумя простынями, чистой подушкой и шерстяным одеялом.
— Ложись! — показал сержант Рассохин на диван, и, почувствовав мою нерешительность, строже добавил: — Ну, чё ты! Дави! Я к себе. — И он ушел за плотно закрытую, узкую дверь, крича куда-то дальше, в глубь квартиры, есть ли чего от папы и мамы? Издалека донеслось, что от папы была посылка с продуктами и телеграмма — он переводится из Норильска в Красноярск, от мамы — ничего…
Должно быть, уже улегшись, сержант едва ворочающимся языком не то себе, не то девушке пробурчал:
— Бросили тебя родители. И я вот возьму да брошу.
— Ну и пусть!
Тут я уснул, точнее, провалился в небытие, и о чем Федя Рассохин разговаривал с девушкой и разговаривал ли — не слышал.
Проспали мы долго, и проснулся я от голосов людей, которые не привыкли себя в чем-либо ограничивать, говорить вполголоса.
— Спровадил я твоего фунтика в сибирскую, учти, в Отдельную сибирскую бригаду! — Федя Рассохин примолк — чай пьют на кухне — дошло до меня. — Пусть на фронте родину любит, а то присосался, понимаешь!..
— Чё присосался-то? К кому присосался?
— К тебе! Еле отодрал! Явись мамочка, ты же выканючишь фунтику бронь — хозяйство стеречь! А тут, — Федя Рассохин громко хрюкнул, — гутен морген, гутен таг, хлоп по морде — вот дак так!