– А вы, значит, человек-вопрос? – спросил ты сердито.
Он засмеялся.
– Можно сказать и так… Ну так как?
– Я не встречался с ней в лифте, – сдержанно ответил ты.
– Вот как? А где же?
– В церкви.
– Не может быть! – обрадованно воскликнул Космачев.
Ты замолчал, вспомнив вдруг Слепецкого, который выпытал у тебя про кровь в лифте, а потом написал донос. Космачев ни в чем не был похож на Слепецкого, но было в них что-то неуловимо общее – во взгляде, жестах, интонации – предательское… (Ты об этом думал однажды: одно из самых презираемых в русском языке понятий – предатель – имеет совершенно невинную грамматическую основу: предающий, передающий – кому-то что-то или кого-то куда-то. Вопрос – зачем, для чего он это делает и куда передает.)
Слепецкий передал информацию о тебе оперативникам, предав тем самым из рук ангажированного следствия в руки неправедного суда, но что, кого, куда мог передать этот человек? Все свое ты уже получил – с верхом, с лихвой, на десятерых хватит…
Думая так, ты смотрел на Космачева, преодолевая внутреннюю к нему неприязнь, смущенно вспоминая свое внезапное ночное пробуждение, ударившую в голову страшную мысль-долженствование, не понимая, почему она появилась… Однако тебе не хотелось удовлетворять любопытство этого неприятного человека, ты не собирался ничего больше рассказывать.
Несомненно почувствовав такое твое к себе отношение, Космачев засмеялся мелко и замахал руками.
– Отстану, отстану, сейчас отстану и не стану больше приставать, вы только одно скажите: было?
С улицы донеслись ругательства бригадира и обиженные голоса – там строились, чтобы идти в столовую.
– Что – было? – не понял ты.
– Не лукавьте, вы все прекрасно понимаете. Скажите: было или не было?
Ты ничего не ответил и ушел, он же понял это по-своему – видимо, ему очень хотелось, чтобы было, он даже пошел в тот день на работу и работал: менял ржавые вентили в канализационном люке. Вас там было трое: он, ты и еще один. И все время Космачев старался остаться с тобой наедине, видно, не терпелось поскорей узнать.
– Что, прямо в церкви было? – когда он задавал этот вопрос, глаза его горели охотничьим азартом.
Ты промолчал, а он ободряюще улыбнулся, рассказывая:
– Я в детстве брал с собой на клирос зеркальце, кругленькое такое, не только у девчонок, но и почти у всех мальчишек они были. Зайчиков пускали. А я на клиросе с его помощью под подолы поющих женщин заглядывал. Не то, что меня это так уж интересовало, я еще маленький был, просто хотелось убедиться, что бога нет. Мать тогда верила истово и меня заставляла, а испод жизни хорошо от веры отвращает. А когда подрос немного, смотрел от дверей на задницы стоящих на коленях богомолок… Фантазировал, и не только, но больше все же бога убивал. Убивал потихонечку, по кусочку его от себя отрезал. Убивал, убивал и – убил! Я книжку недавно одну читал, американскую, она так и называется: «Как я убил Бога», так там описывается, как один епископ католический мальчика прямо на алтаре поимел, как потом кровь с алтаря отмывать пришлось – вот убил так убил, я даже позавидовал…
Третий, что был в тот момент в канализационном люке, позвал к себе одного из вас, и Космачев спустился вниз, а ты остался наверху. Люк был неглубокий, и начинающая редеть макушка Космачева то исчезала в нем, то поднималась, как поплавок, маяча перед глазами.
В твоих руках был тяжелый газовый ключ…
Лежа потом ночью без сна, ты видел эту картину вновь и вновь: как, хищно прочертив воздух, тяжелое холодное железо опускается и замирает, вминаясь в мягкое, заглушающее удар темя, как выступает по краям густая черная кровь, как, вздрогнув запоздало, тонет в проеме люка поплавок ненавистной головы, и тебе делалось плохо – подступала к горлу тошнота, начиналось головокружение.
Бил по Космачеву, а попадал в себя.
Как раздавленный червяк, ты корчился под серым суконным одеялом, то обливаясь потом, то холодея: ты должен был его убить и не мог этого сделать.
В ночном петушатнике стоял гомон обиженных голосов. Одноотрядники разговаривали во сне. Ты знал это по своим бессонным ночам в общей камере Бутырки: убийцы продолжали там убивать, разбойники разбойничать, жулики жулить. Обиженные и во сне отличались от всех других заключенных – даже там они обижались… Обида в голосе, плачущая обиженная интонация – они объясняли что-то кому-то, пытались донести, точно при этом зная, что объяснения приняты не будут, что они не будут даже услышаны.
Один Космачев спал беззвучно, безмятежно – как победитель, раскинув руки, на спине.
Лампочка у двери горела всю ночь, и он был хорошо виден.
Если подойти осторожно, неслышно и воткнуть сделанную из электрода заточку в район солнечного сплетенья, то он даже не вскрикнет…
Или полоснуть по запрокинутому горлу опасной бритвой и успеть отскочить, чтобы не обрызгало кровью…
У тебя не было заточки, не было бритвы, и хорошо, что не было, ведь если бы они были, ты все равно не убил бы, а мучился бы еще сильней от своего безволия, бессилия, от унизительной неспособности убить.
Мысль приказывала, но ты не мог выполнить ее приказ.
А еще можно было накинуть ему на шею леску-миллиметровку или гитарную струну, но не ловили рыбу в 21-м отряде и на гитаре никто не играл…
У тебя не было в его адрес подозрений, их просто не могло быть, но было чувство к этому человеку – необъяснимое чувство ненависти, и может быть, это чувство заставило тебя задать вопрос, когда его улыбающаяся физиономия появилась в канализационном люке:
– А зачем вы у старухи бусы с шеи сорвали?
Задавая этот вопрос, ты ничем не рисковал, мало ли что кому в голову взбрело.
– У какой старухи? – не сразу понял Космачев.
– У той самой…
– А-а, – Космачев вспомнил и, скашивая взгляд, засмеялся. – Я сам на нервах весь был, но говорю ей на всякий случай: «Здравствуйте, бабушка!» – а она как закричит: «На кол его, на кол!» И пальцем в меня тычет. Ну и взяла досада… Ах, думаю, старая сука! А бусы были красивые, старинные наверняка… Постойте, постойте, так это вы на ее похоронах были? Она что, ваша родственница, бабушка?
– Почти, – ответил ты, ужасаясь.
Перед тобой был тот, кто совершил приписанные тебе преступления.
Он протянул руку, и ты помог выбраться ему наверх.
Промучившись без сна еще одну ночь, ты с трудом дождался утра – серого, бесцветного, как все в» Ветерке», ты не знал, как, чем, каким образом убьешь Космачева, но точно знал, что это произойдет сегодня.
Утром выяснилось, что ты не идешь на работу, а остаешься дежурным по бараку – бригадир так решил.
«Ну вот и хорошо», – подумал ты.
Обычно в бараке всегда оставалось несколько человек – больных и сачкующих, но в тот день не оказалось никого. Больные уползли в санчасть, понукаемые бригадиром сачки расползлись по объектам.
«Еще лучше», – подумал ты.
Вас в бараке было двое: ты и он.
Ты мыл полы.
Он пил кофе.
Ты елозил по дощатому полу шваброй с намотанной на край мокрой тряпкой, а он полулежал на шконке с кружкой в руке и посматривал на тебя то задумчиво, то насмешливо.
Убить, убить, убить!
Теперь это была уже не долженствующая мысль, не ненависть, совсем тебе не свойственная, однако и не утверждение истины – истина не утверждается ничьей смертью, но еще больше все запутывает, – у тебя просто не было другого выхода.
Теоретически ты мог бы пойти в оперчасть и сказать: «Так-то и так-то», но практически это ничего бы не изменило, потому что у тебя не было доказательств, а учитывая возможный особый статус Космачева, даже доказательства вряд ли могли что-либо доказать. Ты должен был его убить, просто убить, и всё, и не скрываться потом, а сказать прямо: «Да, это я убил потому-то и потому-то», и слова признания в этом поступке станут, могли бы стать первым доказательством твоей невиновности.
Убийство – да, но за убийство сидеть будет легче, за совершенное убийство сидеть будет легче, чем за несовершенные развратные действия, тем более за убийство того, кто эти действия совершил.
Не ни за что, а с сознанием исполненного долга!
Ты не уговаривал себя, тебе не нужно было себя уговаривать, ты был едва ли не рад, что все так сложилось, просто не знал, не понимал, как нанести первый удар. У тебя так и не появилось ни заточки, ни бритвы, ни тем более гитарной струны, но были в руках швабра и ведро – вполне убедительные орудия смерти в руках человека, непреклонного в своем решении убить, тебя сдерживала, останавливала, не давала начать лишь одна проблема – проблема первого удара.
– Убить меня хотите? – иронично, почти насмешливо проговорил Космачев, когда ты был уже недалеко от него.
Ты выпрямился и, опершись на швабру, внимательно на него посмотрел.
Его улыбка была насмешливой, почти издевательской. Он предлагающе поднял кружку.
– Может, сперва кофейку?
– Спасибо, нет, – с трудом преодолевая внутреннее напряжение, не узнавая собственного голоса, проговорил ты.