Путник горько усмехается.
В эти же часы несколько недель тому назад где-то, пусть даже на считанные минуты рождался тот немецкий революционер, который каждые тридцать лет робко пытается войти в немецкую историю. Старый крестьянин, тянувший на пару со старой коровой старую, разболтанную тележку, где рядом с жалким скарбом лежала старая женщина, вдруг остановился, повернул голову к телеге и громко крикнул:
— Эй, мать, ты тоже глядишь на коричневый сброд?
Вот из-за кого я надрываюсь. Впрочем, ты сама так хотела. — После чего он снова натянул постромки.
Но долговязый тип из СА, то ли командир взвода, то ли какой-то другой начальник, проезжая мимо на велосипеде, услышал его слова, спрыгнул, подошел поближе и, не сказав ни слова, ударил старика кулаком в лицо, отчего тот упал на оглоблю и на испуганно отпрянувшую корову. Телега, разумеется, остановилась, из-за нее остановились и те, что ехали следом, и поскольку сердитые крики не помогали делу, крестьяне с дальних подвод подошли поближе. Некоторые поняли, что здесь произошло, и грозно окружили типа из СА. Тот выхватил пистолет и завопил:
— Я вас в первой же деревне всех велю повесить, чертовы ублюдки!
И крестьяне испуганно отпрянули.
Три солдата отделились от проходившей мимо части, у одного была винтовка. Он спросил:
— Чего от вас хочет этот подонок? Повесить, что ли? Повесьте лучше его самого, благо деревьев хватает.
Тут крестьяне опять подошли поближе, и некоторые даже засучивали на ходу рукава. Но позади, в застрявшем обозе, громче стали крики и шум.
— А ну давай! — кричали сзади.
— Послушайте, товарищи! — начал вояка из СА.
— Заткнись, никакой я тебе не товарищ! — рявкнул в ответ солдат с винтовкой.
— Надо же, по крайней мере, поддерживать дисциплину, — сказал штурмовик, пряча пистолет в кобуру. — А мне приказано следить, чтоб на дороге не было заторов.
— Поехали дальше! — скомандовал один из солдат.
— Дай-ка мне твою пукалку, — потребовал солдат с винтовкой, обращаясь к штурмовику, — чтобы ты не натворил глупостей. — Он отобрал пистолет и сунул его в карман своей шинели. — А теперь следи сколько хочешь! — и он обернулся к своим товарищам.
— Пошли, ребята! — и все трое отправились дальше.
— Если вы, козлы вонючие, воображаете, будто… — сказал штурмовик, когда солдаты скрылись, и повернулся к крестьянам, но из них большинство уже разошлось по своим подводам. Старик, которого ударили в лицо, тем временем тоже оклемался, вытер тыльной стороной ладони кровь с лица и налег на постромки.
Неужели с тех пор прошло всего три недели? Путник, которому преградили путь воспоминания о бегстве, идет дальше. Его взгляд, скользнув по обочине, различает под опрокинутой телегой женскую ногу. И путник останавливается снова, ибо другая картина встает перед ним.
Та часть нескончаемого обоза, с которой шел тогда путник, едва успела миновать Пазевальк, как в небе над ними возникла эскадрилья самолетов. С криком «Самолеты!» люди побросали лошадей и подводы, схватили детей, — чтобы снять стариков, уже не осталось времени, — и залегли в канавах.
За каких-то двадцать минут весь город укрылся пламенем и дымом. Несмотря на ужас, на спешку и страх, крестьяне громко говорили друг другу:
— Еще немного — и нас бы тоже… — А потом выражали удивление: — Зачем им это понадобилось? В городе-то ничего важного нет!
Их примитивный разум никак не мог постичь, что на войне человек становится еще меньше человеком, чем обычно. Все правда: ни промышленности, ни военных объектов в этом городе не имелось, заурядный был городишко на севере Германии. Но зато имелись бомбы, которые остались неиспользованными после не совсем удачного налета на более достойную цель. Что ж было делать разочарованным летчикам? Тащить бомбы назад? Пришлось удовольствоваться разрушением такого вот городка.
Крестьянский ум подобных вещей не понимает. Не может он постичь и того, зачем крестьяне, выброшенные войной из домов и гонимые по бесконечным дорогам в печальной веренице подвод, всякий раз спрыгивают на землю и прячутся в придорожных канавах. Старик, который бранился со своей больной женой и выговаривал ей, что это из-за нее он оказался в партии, мог бы, видит бог, обойтись без этого единственного в своей жизни бунта, от которого он так разгорячился, что даже не стал ложиться в канаву. И это избавило его от необходимости снова подсаживать жену на телегу, а потом, по-братски разделив тяжесть с коровой, тянуть ее дальше по нескончаемому шоссе. Они аккуратненько легли рядышком, старый крестьянин, его больная жена, его тощая корова и старая дребезжащая телега. Они задержали обоз, снова устремившийся вперед, но, может, сказалось воспоминание о горящем маленьком городке, — никто не стал ругаться по поводу задержки; крестьяне покорно объезжали тех, кто так и лежал посреди дороги, и могли не укорять себя в нехристианском поведении; их оставляли не одних, а в компании.
Покуда наш путник идет дальше, в сторону родной деревни, мысли его бредут в противоположном направлении, сопровождая обоз, с которым он шел несколько недель тому назад.
Устав от долгого пути по проселкам и полевым тропинкам, и так — изо дня в день; устав от ночевок в лесу, канавах и хлевах, и так — из ночи в ночь; устав от нескончаемой игры в прятки при распаковке съестных припасов, и так — из полудня в полдень; устав от непостижимой жадности многих хозяев, которые, даже за минуту до того как покинуть свой дом, отказываются дать чужим беженцам мешок картошки; но не меньше устав и от исступленной щедрости других хозяев, кто в похоронном настроении делит с беженцами запасы дорогого вина, устав — устав от всего, этот человек сумел как-то утром побудить крестьян развернуть подводы и двинуться домой.
Поток беды и горя на дорогах вскипал, рос вширь и вглубь, казалось, целый народ обратился в бегство, потом начал спадать, сочился лишь по каплям и наконец совсем иссяк. Дороги были пусты и деревни тоже, лишь шныряли повсюду собаки и кошки да кричала в безумном страхе скотина на пастбищах и в хлевах. Страх проникал в людские души, вырывался потом из глаз и еще раз, последний раз превращал этих затравленных себялюбцев в братство товарищей по несчастью. От сознания того, что неизбежное уже свершилось, что через несколько часов, а то и минут вражеская военная сила как волна захлестнет эту горестную процессию, улетучивались сварливая вздорность и недоверие к ближнему. Люди словно разучились говорить, и, если кто-нибудь вполголоса произносил несколько слов, казалось, будто эти слова непроизвольно сорвались у него с губ как выражение его собственного страха.
И тут все увидели советские танки, бесконечные колонны грузовиков, на них сидели веселые солдаты, которые были вовсе не прочь встречать врага лишь в виде запуганных беженцев. Не успели крестьяне понять, что происходит, как уже оказались за линией фронта. Снова проснулось своекорыстие, и тот, у кого лошади были посильней, уже досадовал на соседа, чьи доходяги мешали скорейшему возвращению домой. Ох уж это возвращение: незнакомые маленькие городки, улицы которых вскипали белыми волнами простынь; дымящиеся городки, а над ними — немецкие летчики, решившие опробовать свою меткость; ночи, полные криков ужаса; снова и снова перепрягаемые лошади, которых становится все меньше; наконец, почти до неузнаваемости разрушенный большой город и мобилизация всех мужчин от пятнадцати до восьмидесяти на расчистку развалин.
Путник внезапно останавливается, ища опоры у тоненького придорожного деревца.
Здесь свершилось то, чего избежать было бы для него великим счастьем: разлука с женой. Она заняла каких-то несколько минут. И с того дня больная жена, у которой давно уже украли последние остатки припасов, ехала в неизвестность на крестьянской подводе, снося откровенную враждебность из-за данного ее мужем совета возвращаться и язвительные намеки на лишний рот.
Имена месяцев суть знаки, произвольно заброшенные во время и в движение природы, но звук этих имен вызывает на поверхность чувства и окрашивает ими небо, и землю, и сердце человека, который возвращается домой. Лишь когда дорога бесконечна, а тело лишено сил, угасают яркие переливы надежды и света. Тогда и в цветущем молодом мае между нежной зеленью полей и буйной порослью молодой травы все отчетливей проступают приметы страшных буден, они множатся, растут ввысь и заполняют все чувства формами распада и запахом тлена.
Все ближе подступают они к дороге: мертвые лошади, коровы, козы, собаки, кошки — и люди. Опрокинутые телеги лежат в канавах, из лопнувших мешков сыплются овес, мука и картошка; перьями вспоротых перин играет весенний ветер, унизывая нежные, влажные почки придорожных деревьев трепетной белизной. Длинные колонны чужих солдат шагают по дорогам, они хорошо одеты, они сыты, они поют — это поет радость победителей: танки, грузовики и могучие орудия обгоняют их. Тяжело пройти полтораста километров пешком, когда ноги, упрятанные в лыжные ботинки, по щиколотку покрыты запекшейся кровью, очень тяжело. Хотя прохудившийся мешок за плечами почти ничего не весит, в нем как-никак лежит краюха черствого хлеба, цветочный горшок вместо кружки и несколько картофелин из лопнувшего мешка на последней опрокинутой телеге.