— Успокойся, — сказала она чуть погодя. — Поди-ка сними и повесь пальто.
Когда я вернулся (разумеется, с бутылкой вавржинецкого в руках), она сидела на краю постели, спустив ноги на коврик и подперев голову ладонями.
— И как ты мыслишь это сделать? — спросила она.
— Очень просто. Взять и сделать. Провести анализ почвенных структур и на его основе, а также с учетом наклона местности, рассчитать площадь отдельных участков, ввести уже проверенный состав выращиваемых культур и подсчитать предполагаемую прибыль. То есть разработать и предложить руководству госхоза проект ведения такого хозяйства.
— И ты уже все продумал?
— Нет, не все. О том и речь. Вот теперь мы это и сделаем.
— Кто это мы? Кто сделает?
— И ты еще спрашиваешь? Ты да я. А потом вся наша бригада.
Всплеснув руками, она удивленно заморгала.
— Ну, чего молчишь? Слышала, что я сказал?
— Как не слышала… — Она запнулась. — Да я просто дух перевести не могу!
Ева долго молча смотрела на меня. Но постепенно лицо ее стало оттаивать, оживать. А губы… Ах, эти ее губы… Любое волнение прежде всего отражалось у нее на губах. Раньше, чем во взгляде… Странные, особенные у нее губы. Бывало, заколотится у нее сердце — и они становятся пунцовыми от прихлынувшей крови. По подвижному рисунку рта я могу прочитать ее мысли отчетливее, чем если бы они были выражены в словах. Трогательные подрагивания ее губ всегда выразительнее слов, начертанных большими буквами. Бегущая световая газета в темноте ночи… Только потом вспыхивают глаза… Губы у Евы живут как бы отдельно, сами по себе.
— Ты считаешь… Ты на самом деле думаешь, что мы это осилим? — спросила она. А на ее губах уже читался ответ.
— Выпьем, — предложил я, подсаживаясь к ней. — Разумеется, осилим. Ведь мы знаем, чего хотим. «Преодолей, пробейся, не прислуживайся», — продекламировал я свое любимое изречение.
На сей раз мы отхлебнули прямо из бутылки.
— Да ради такого дела я готова и прислуживаться. Лишь бы удалось.
Ева одушевилась. Идея увлекла ее. Я это видел, я знал, что так будет.
Для нас начались дни и недели неустанной работы — бесконечными вечерами, по субботам и воскресеньям. Столы и шкафы, забитые книгами по специальности (я привозил их из Праги); груды бумажек с моими выписками, заметками и анализами. Ева целыми днями пропадала в поле и на межах. Отбирала образчики почв, сортировала их, анализировала, сравнивала. С некоторыми даже сама ездила в Мельник, в лабораторию, где работала прежде. Мучилась страхом, как бы чего не напутать. Собственноручно нанесла на карту все разновидности почвенной структуры, и, когда наконец разложила передо мной на столе эту пестревшую разными красками картину, глаза ее прямо-таки полыхали. Склоняясь над разноцветной мозаикой квадратов и прямоугольников, над причудливыми эллипсами, заштрихованными землянично-красной, бледно-коричневой, бледно-зеленой краской и желтью — на местах произрастания ржи, картошки, свеклы и люцерны, и все это там, где пока что были лишь травянистые берега, заросшие кустами терновника, шиповника, боярышника, — мы видели, как у нас на глазах поднимается сад. Ева уже вдыхала, впитывала в себя аромат сочных вызревших фруктов. Ноздри у нее раздувались и трепетали…
Мы условливались, какой участок отдать под персиковые плантации, где провести границу вишневых посадок, откуда и куда, по каким местам должны протянуться полосы яблоневых пальметт. Мы ссорились, спорили, пока наконец не приходили к согласью. Чудесные дни… Словно сейчас слышу, как она говорит: «Знаешь, такое чувство, будто до смерти устала, а все же, когда подходит вечер, жалеешь, что день окончился и больше нет сил, и не можешь дождаться утра, чтоб начать все сначала».
Часам к десяти вечера она была голодна как волк. Мгновенно появлялись поджаренные шницели, хлеб и соленые огурчики. (Известное присловье: соленье творит веселье.) Чай. Во время занятий — никакого вина, ни-ни… Золотистая струйка меда, тающего в огненном, обжигающем золотистом чаю, поданном в стакане. Чай Ева всегда наливала в стаканы: она наслаждалась всем — цветом, ароматом, вкусом этого напитка.
Еще какое-то время мы работали, а потом принимали ванну. Впрочем, Ева признавала только душ — стремительный ток горячей и тепловатой, вперемежку, воды, растекающейся по всему телу. Я же до краев наполнял ванну приятно теплой водой, а потом обливался холодным ключевым душем. Потом — еще часика два поработать. И наконец добраться до постели.
Ева спала как убитая. Сон у нее всегда был глубокий. Но в ту пору утром ее просто нельзя было добудиться. Она медлила, потягивалась; вставала с черными кругами под глазами. Если нужно было уходить, клала на веки примочки…
И вот однажды вечером работа была закончена.
— А теперь иди ко мне, — сказала Ева, угнездившись в постели после очень холодного на сей раз душа. И счастливо, широко улыбнулась мне. — Деревьев на земле мы уже напрививали вдоволь.
Общая работа, взаимная любовь и страсть сроднили нас. В эти дни и ночи, среди смеха, боли, крика, в пору печалей, радости и наслаждений наших душ и тел, кровь наша смешалась. Она бурлила и полнилась жизнью не только в нас. На свет появилась Луцка.
Луцка!
Вижу ее… улыбчивую крошку с курчавыми каштановыми волосиками (это украшение она получила от меня), с ротиком ярким, словно клубничка, щебечущую, словно ласточка. Неуемную вездесущую лепетунью. Чего не знает, тут же и придумает. Присела за домом на корточки, дует на седую головку одуванчика, а когда опушенные семена взлетают в нагретый солнцем воздух, принимается их ловить.
— Куда они летят? — спрашивает малышка. Она не достает мне даже до колена. — А почему каждый пушок летит отдельно?
— Так рассеваются семена, — поясняю. — Там, где упадут они на землю, вырастут новые одуванчики, расцветут новые золотистые цветочки-солнышки, чтобы всем на свете стало веселее. Все, что растет, бегает, летает либо плавает, любая травинка или дерево, всякая птаха, бабочка, рыба, раки и лягушки, любая зверушка на нашей земле появляется на свет своим способом. Либо прорастает, либо вылупливается из яичка или родится.
— И я?
— И ты.
— А как родилась я?
— Ты?
Поднимаю озадаченно брови, оглядываюсь на Еву.
Ева наклонилась над корзиной с мокрым бельем, собирается отбеливать простыни и пододеяльники, и тут вместо нас отозвался Томек. Ухмыльнулся, глядя на Луцку (вечно у них схватки: ему иногда приходится за ней приглядывать), и кричит: «А ты родилась от гусыни!»
Этому проказнику уже кое-что известно, вот он и насмешничает. Однако на всякий случай, ухватив намазанную топленым салом краюху хлеба в три пальца толщиной, он кубарем скатывается в свой партизанский бункер, сооруженный из старых ящиков из-под фруктов.
— Ах, негодник! Это я-то гусыня? Вот я тебе задам! — грозится Ева.
С виду сердится, а сама готова расхохотаться.
Луцка стоит словно громом пораженная. Глядит перед собой неподвижным взглядом, морщит лобик и что-то сама про себя лопочет, губы у нее чуть заметно шевелятся.
— Наверное, поэтому, — произносит она заикаясь, голосом, полным ужаса, — наверное, поэтому у меня еще бывает гусиная кожа?
Мы хохочем. Ева по обыкновению — от всей души, взахлеб.
— Не верь ему, Луцка. Этот проказник Томек опять смеется над тобой. Ты родилась так же, как и он, — из моего животика.
— Как крольчонок? — Луцка снова на секунду задумывается и вдруг спрашивает:
— А у тебя там еще кто-нибудь есть?
Я отворачиваюсь. Задыхаюсь от смеха. Из глаз Евы брызжут обжигающие, веселые искры.
— Этого я еще не знаю, малышок, — просто отвечает она. — Ну, а теперь довольно. Марш отсюда. Опять мне белье испачкаешь.
Волосы у Евы рассыпались, разметались по лицу, плечи и руки у нее загорели, влажная, соблазнительно облегающая майка прилипла к телу, юбка намокла. Распрямившись, она раза два встряхнула мокрой простыней.
— Пойдем, Луция. Лучше исчезнуть вовремя. А то нам может и попасть!
Зима. Стужа стоит лютая, треск кругом: дает себя знать наш заклятый враг — бесснежный мороз. Вот уж неделю я днем и ночью не спускаю с неба глаз. В небе — низкое стылое солнце и холодные мерцающие блестки звезд. Встаю среди ночной тишины — посмотреть, сколько градусов. Дышу на замерзшее стекло и осторожно, чтоб не разбудить Еву, иду в прихожую — зажечь лампочку на фронтоне дома. Ее свет падает на термометр. Увидев съежившийся от мороза, упавший ртутный столбик, беспомощно вздыхаю. Окно уже снова затянуло инеем. Снова дышу, протираю ладонью… Вижу серпик месяца. Висит на небосводе, колет меня в сердце, студеный, словно ледяная сосулька; возвращаясь в прихожую, я гашу свет, снова забираюсь в постель.
— Сколько там? — спрашивает Ева. Она тоже не спит.