Однажды утром после полета Гудини направлял уже свой аппарат к навесу, когда заметил стоявший в ожидании штабной «мерседес» и в нем офицеров императорской германской армии. Он не успел вылезти из самолета, когда с откидного сиденья «мерседеса» вскочил комендант, церемонно отдал честь и почему-то официально спросил, не может ли Гудини снова поднять «Вуазен» для демонстрационного полета. Гудини глянул на двух основательных мужчин, сидевших на заднем сиденье авто в кольчугах из медалей и крестов. Они ему кивнули. На переднем сиденье рядом с шофером сидел сержант в шишастой каске. На коленях у него лежал карабин. В этот момент закрытое белое ландо «даймлер» медленно приблизилось к штабному автомобилю. Медные части его были отполированы выше всяческого совершенства, и даже белые деревянные спицы на колесах были ослепительно чисты. Флаг с золотой каемкой трепетал на правом крыле. Пассажиров ландо Гудини не смог разглядеть. «Конечно, — сказал он, что за вопрос». Он приказал механику залить бак и через несколько минут снова был в воздухе и произвел несколько торжественных кругов над полем. Как, должно быть, он выглядел с земли, как! Какое упоение! На высоте ста футов он прожужжал прямо над машинами, а потом снизился до пятидесяти, покачал крыльями и помахал рукой. Кто бы там ни сидел в этом шикарном авто, он летал для них, пожалуйста, не жалко.
Когда он приземлился, его пригласили в большой «даймлер». Шофер открыл дверцу и вытянулся по стойке «смирно». Внутри оказался эрцгерцог Франц-Фердинанд, наследник австро-венгерского трона. Он был облачен в полевую форму австрийской армии, а на сгибе руки держал шлем с плюмажем. Волосы его были пострижены щеткой, верхушка башки совершенно плоская. Огромные торчащие вверх навощенные усищи. Эрцгерцог туповато взирал на Гудини из-под тяжелых век. Рядом с ним сидела его жена графиня Софи, величавая матрона, деликатно позевывавшая под прикрытием белой руки в перчатке. Франц-Фердинанд, похоже, не очень-то отчетливо сознавал, кого ему представляют. Он поздравил Гудини с изобретением аэроплана.
Вернувшись в Нью-Рошелл и пройдя под своими любимыми кленами. Родитель увидел Родительницу с чернокожим младенцем на руках. Цветная девчонка одна куковала в мансарде. Меланхолия обессилила ее, она не могла уже приподнять свое дитя. День-деньской она сидела неподвижно, глядя, как солнце зажигает бриллиантами окна домов, как стекла сияют, а потом угасают. Отец посмотрел на нее в открытую дверь. Она не шевельнулась. Он странствовал по своему собственному дому и повсюду как бы находил приметы своего собственного отсутствия. Сынишка, точно настоящий студентик, обзавелся письменным столиком. Чу, не арктический ли ветер свистит? Нет, это горничная Бригита тянет через ковер в гостиной новомодный электрический всасывающий очиститель. Престраннейшим предметом оказалось, надо сказать, зеркало в ванной. Оно явило ему изможденное бородатое лицо доходяги. Бритвенное зеркальце на «Рузвельте» было гораздо снисходительнее. Какое жалкое тело, торчащие ребра и ключицы, жалкое, ранимое, белое с пятнами, экий костлявый таз. Ночью в постели Мать держала его и старалась согреть всю малость его некогда могучей спины, она старалась как бы завернуть его всего себе внутрь, убаюкать и во сне растопить его странную обледенелость. Им обоим было очевидно, что на этот раз он пропадал слишком долго. Внизу Бригита ставила пластинку на виктролу, крутила ручку, а потом рассаживалась в гостиной, курила сигарету и слушала песенку Джона Маккормака «Я слышу, ты зовешь меня». Она делала все, чтобы потерять свою работу. Проку теперь от нее было не больше, чем почтения. Мать связывала это с появлением в доме цветной девушки. Отец полагал, что планета попросту съехала на несколько градусов с оси морали. Приметы морального скоса он видел теперь повсюду, и это бесило его. В его собственной конторе ему сказали, что его собственные швеи присоединились к профсоюзу. В висевших на нем пиджаках и брюках он казался себе еще более бесформенным, чем в полярных мехах. Арктические подарки. Он привез сыну пару моржовых клыков и китовый ус с эскимосской резьбой, а жене шкуру белого медведя. Вытаскивание из дорожного сундучка арктических сокровищ — тетрадки журнала, заскорузлые странички, подписанная фотография коммодора Пири, наконечник гарпуна, несколько банок неиспользованного чая — превратилось в молчаливое посмешище: пожитки дикаря. Семья стояла и смотрела, как он ползает вокруг сундучка. Ему нечего было им сказать. Северная арка мира мраком и холодом еще сжимала его плечи. Ведь не расскажешь же, как, дожидаясь на борту «Рузвельта» возвращения коммодора, он слушал вой ветра и сжимал с любовью и благодарностью грешное и грязное, воняющее рыбой тело эскимоски. Он прижимался своим телом к подванивающей рыбине, вот что он там делал. Он даже в уме не осмеливался произнести старое доброе англосаксонское слово по отношению к этому делу. Сейчас в Нью-Рошелл ему казалось, что от него несет рыбьей печенкой, что он дышит рыбой, что рыба застряла в ноздрях. Он драил себя до красноты. Он заглядывал в глаза Матери, ища там догадку. Вместо этого он находил в них странное любопытство и сострадание. Она относилась к нему будто к какому-то иному существу. Каждую ночь после его возвращения они спали вместе, и это было удивительно. Да, некоторым образом она была уже не столь сокрушительно скромна, как прежде. Она ловила его взгляды. Она расплетала волосы перед сном. Однажды ночью ее рука совершила путешествие по его груди вниз под рубашку. Он решил, что у бога в копилке наказания столь затейливые, что предугадать их невозможно. Он поворачивался к ней и видел, что она готова. Он стонал. Она тянула к себе его лицо, и ее руки не чувствовали его слез.
Тем не менее дом с широкими окнами, скошенными углами уверенно, будто корабль, вплывал из сумерек в каждый новый день. Сверкающим ноябрьским утром Отец взирал на свой дом из сада. Опавшие листья, подернутые морозом, лежали вокруг, как застывшие волны. Дул ветер. Прихрамывая, он огибал дом и возвращался. Он думал о предстоящем докладе в Нью-йоркском клубе исследователей. Конечно, он предпочел бы посиживать в гостиной, подставив ранимые свои ступни маленькому электрообогревателю. В семье все относились к нему как к выздоравливающему. Сын приносил ему бульон. Мальчик весьма вырос и уже потерял частично свою детскую пухлость. Он становился полезным членом семьи и интересным собеседником. Весьма толково обсуждал явление кометы Галлея. Отец порой чувствовал себя ребенком рядом с ним, таким взрослым.
В газетах появились сообщения об африканском сафари Тедди Рузвельта. Великий консерватор свалил в свои ягдташи семнадцать львов, одиннадцать слонов, двадцать одного носорога, восемь гиппопотамов, девять жирафов, сорок семь газелей, двадцать девять зебр, а разных там антилоп куду, канна, импал, разных там диких кабанов и бородавочников не счесть.
Бизнес, несмотря на отсутствие Отца, оказался в полном порядке. Мать могла теперь бойко говорить на такие темы, как «оптовые цены», «изобретения», «реклама». Она ведь взяла на себя все руководящие функции. Она произвела некоторые изменения в процедуре расчетов и заключила контракты с четырьмя новыми агентами в Калифорнии и Орегоне. Отец проверил все ее деяния и был весьма удивлен. На ее ночном столике лежали теперь книги типа «Сражающаяся леди» Молли Эллиот Сивелл или памфлет на тему о семейных путах, принадлежащий перу Эммы Голдмен, анархистки-революционерки. Внизу, в мастерской, отец обнаружил своего шурина, сгорбившегося над чертежным столом. МБМ терял свои блондинистые волосы. Он был бледен и худ и еще более отстранен от окружающих, чем когда-либо. Самым примечательным было то, что он проводил теперь за работой двенадцать-пятнадцать часов в день. Он взял под свою эгиду именно фейерверковый отдел предприятия и теперь разрабатывал целые дюжины новых ракет, огненных колес и необычные огненные хлопушки, запакованные не в цилиндрический, а в сферический контейнер. Запал торчал из этой штуки, словно стебель, и, стало быть, штучку по праву назвали Бомба-Вишенка. Однажды утром двое мужчин в черных пальто и котелках явились на испытательное поле Младшего Брата за трамвайным кольцом, в высоких травах. Отец стоял на небольшом пригорке на краю болота. В пятидесяти ярдах от пригорка, на пятачке ссохшейся грязи, Младший Брат готовился к демонстрации. Он оговорил с Отцом, что первое возгорание будет обычным, а вот второе как раз и окажется Вишенкой. И вот он встал и, отойдя на несколько шагов, поднял руку. Отец услышал, как слабенько пукнула хлопушка. Дымок тут же рассеяло ветром. Младший Брат вернулся на прежнее место, нагнулся и потом снова отошел назад, на этот раз более поспешно. Теперь он поднял обе руки. Ну и взрыв — просто бомба! Чайки от неожиданности закружились в воздухе, а Отец услышал звон в ушах как после контузии. Он был обеспокоен: Младший Брат подбежал к нему, пылая румянцем, со странным блеском в глазах. Отец высказал предположение, что, пожалуй, взрыв несколько мощноват в том смысле, что он чересчур силен. «Прошу понять меня правильно, но я не хотел бы производить ничего, что могло бы повредить глаза хоть одному ребенку». МБМ ничего не ответил, но вернулся на свой пятачок и поджег запал еще одной Вишенки. На этот раз он остался рядом. С приподнятым вверх лицом он похож был на человека, собирающегося принять душ. Вытянул руки. Бомба взорвалась. Он снова нагнулся и снова выпрямился. Еще один взрыв. Птицы описывали широкие круги, паря над проливом, пикируя и взмывая в потоках ветра.