Ознакомительная версия.
— Да ладно, — сказал конюх, — он не шибко-то хлеб любит. Он по другой части. Пойдемте-ко, покажу вам вечного коня… Небось не видали такого?
Сестры замотали головами отрицательно.
Вечный конь стоял в маленькой конюшенке, примыкавшей к большой, — это был тот самый монгол Басурман, что зимой привез им телевизор. Конек был мастью в волосы Пандоры: глинисто-рыжий, мохнатенький, долгогривый, с огромной головой и маленькими злыми глазками. Миля решила погладить конька по горбатому носу, но Басурман ощерил тут такие зубы, что крикса охнула.
— Видали! — горделиво воскликнул дедушка Диомед. — Он еще за себя постоит. Нет, шалишь: рано еще Баску списывать… Я его надысь ковать водил, так сам Кузнец подивился его зубам, а уж Кузнец конских зубов повидал на своем веку, не то что вы! И вы не смотрите, что монгол с виду такой ледащий, он еще ого-го! Да. Басурман — герой трудового фронта, еще военного покроя конек. Всех своих сверстников пережил, да и младших — тоже. Все его товарищи давно-о на живодерне. А он все еще землю копытит. Хоть, правда, сейчас уж по лесной части не работает, а только по людской. Он без отдыха может сто километров пробежать, — дедушка Диомед задумался и прибавил: — А то и все двести… А от чего он вечный, я вас спрошу? Все от пищи. Питание у него было особое, лесное, так что еще маленько мы с ним прослужим… А то, вишь: передал нас директор Леспромхоза — в Лесхоз, мол, тут теперь работайте… А нам вы, дескать, уже без надобности, у нас-де нынче машины: МАЗы да КрАЗы, тьфу! и кони-де у нас все как на подбор, и конюхи им под стать, а вы, мол, кто такие? Э-эх! А что дальше, я вас спрошу? Куда дальше? Что дальше-то с вечным конем будет, да и… со мной?! А, девчонки? Ведь вы девчонки?
Тут дедушка Диомед, время от времени прикладывавшийся к фляжке, ухнул к ногам своего мохнатого конька, а Басурман фыркнул и осторожно, чтоб не наступить на руку конюха, переступил свежеподкованным копытом. Крикса не вынесла — заорала, и монгольский конек поддержал ее таким раскатистым «иго-го», что небось весь заречный Курчум всполошился, а конюх — так даже не ворохнулся. Орина опомнилась: конечно, бабушка-то давно уж воротилась, — схватила орущую Милю за руку, и сестры сломя голову помчались домой.
Крикса немедля стала жаловаться бабушке, купившей «подушечки»:
— Это Ил ка потащила меня на конный двол…
И Пелагея Ефремовна поступка Орины отнюдь не одобрила.
— Мы к нам заходили, в наш прежний дом… Где мы… вы в войну жили, — пыталась оправдаться Крошечка.
Но бабка Пелагея никаких оправданий слушать не хотела. Правда, до рукоприкладства все же не дошло, бабушка только со вздохом выдала выстраданное:
— Велика Федора — да дура, — и продолжила, поглядев на Милю, успевшую тайком, пока бабушка вытаскивала из сетки хлеб, сунуть за щеку «подушечку»: — Мал золотник — да дорог!
В Лесхоз на практику прибыли студенты лесного техникума из Литвы, расселили их по чистым избам; хотя изба у Пелагеи была одной из самых чистых, принимать литовцев — по давнему своему предубеждению — она отказалась. Дескать, погоди-ите, даст она вам жару — эта Литва! Крошечка с испугом и волнением поглядывала на золотоволосых великанов-литовцев, когда они шагали мимо окошек, направляясь в лес. Как будто березовый осенний лес стронулся со своего места — да целой рощей зашагал среди изб. А один великан вдруг остановился, увидав в окошке Орину, и подмигнул ей. Бабка Пелагея сплюнула и ядовито сказала:
— Пойди, Оринка, к ним, попроси: «Дя-аденька, достань воробушка!» — небось достанет… ежели не перепутает с вороной, они ведь по русски-то ни бельмеса, уж на что наши татары, и те язык «малам-мала» знают…
А вот Лильке литовцы, видать, понравились. Во всяком случае, один из них — Альгис, тот, что подмигнул Орине; по поводу Альгиса у матери с бабушкой возник горячечный спор.
— Совсем ты, Лиля, ума решилась — литовец, да еще и мальчишка совсем! — шипела Пелагея. — Гляди, что делаешь: ведь по следам этой курвы географички Тамарки Гороховой шагаешь, смотри, как бы тоже с работы не полететь!
— Не полечу… Какое их дело…
— Та с учеником связалась, и ты туда же!
— Ма-ма, он не мой ученик! И ему уж двадцать пять лет!
— Двадцать пять! А самой-то уж тридцать! Да и наврал небось… Ох, смотри, ох, смотри! Будешь локти кусать — да поздно будет: принесешь в подоле, одна — безотцовщина, еще второго такого же родишь!
— Перестань! А сама-то, вспомни, как отец умер — уж к лету замуж засобиралась, и за кого — за Федьку Романова! Тебе-то не тридцать, а уж сорок с гаком тогда было, а он только из армии пришел… Еле с Люцией отговорили. Каждую ночь к Постолке бегала…
Пелагея Ефремовна, видать, никак не ожидавшая, что ее ткнут носом в давний грешок, хмыкнула и замолчала. После нашла оправдательный резон: дескать, Федька-то Романов — человек известный был, свой… А это что! И Федька-то любил ее, на коленках полз по пыли до самого фельдшерского пункту, так уж умолял, чтоб не бросала его… Из-за них же… Эх! Уехал потом в Город — да и пропал, спился, говорят, совсем… А литовец твой — вот поверь моему слову: только хвост покажет!
Когда литовские студенты убрались в свою Литву — Лилька пождала-пождала письма, да так и не дождалась. Пелагея Ефремовна ходила с победоносным видом — дескать, а я что говорила!
Сана же, влетев в печной банный зев, нашел поверх скопившейся золы, — пора было выносить ее на грядки, — черное, готовое рассыпаться пеплом, почти такое же невесомое, как сам Сана, кружево письма; уцелевший, траурно обожженный со всех сторон бумажный погорелец хранил одно-единственное русское слово — «люблю».
Глава седьмая
МЕЖ ВЕРЕТЕНОМ И ЗОЛОТОЙ МОНЕТКОЙ
Переломный срок приближался: Крошечке поздней осенью должно было исполниться семь — и Сана предпринял свои меры.
Веретено бабки Пелагеи, похожее на полосатую версту, долгими вечерами шамански кружившееся на бабушкином колене, изгрызла коза Фроська.
Сана убедил козу-дерезу, что нынче Пелагея прядет шерсть белую овечью (от молодых овечек — получалась нежная шерсть «поярок»), а завтра будет скручивать в нити сивую козью… а прежде подчистит ей шерстку стригальская машинка, и станет коза гладко выбритой, как щеки дяди Венки перед торжественным возвращением в Город. Сивая коза попыталась возразить: дескать, нет, мой подшерсток хозяйка только вычесывает, с ножницами или того пуще, с машинкой, ко мне не суется… Но Сана ткнул ее носом в растянутый во дворе на веревке оренбургский платок (Фроська тотчас учуяла козий дух, идущий от шали) и спросил:
— Как ты думаешь: хватит твоего подшерстка на подобную красу? А Пелагея Ефремовна думает связать не один такой плат…
Дереза заблеяла: ох, дескать, что за напасть на мои старые бока, куры ведь засмеют лысую козу!
— И не только куры, — подзуживал Сана, — Володька-пастух тоже… И коровы… И Нюрин козел — Васька…
Услыхав про Ваську, коза подскочила и опрокинула ведерко, куда со звуками молочной сонаты цвиркало молоко из длинных сосцов. Бабка Пелагея вмиг осерчала и, выругавшись, как следует пнула козу, а Сана, маячивший на плече бабушки, тем временем уговаривал:
— Фрося, а давай я тебе помогу… Так уж и быть: подскажу, что нужно делать…
По его наущенью коза-дереза тайком проникла в дом, схватила, точно собачка поноску, полосатое веретено, лежащее на сундуке, и — дёру. Вскоре в избе появилось новое веретено, но не успело оно сделать свое полосатое дело, как Сана вновь натравил на него Фроську. Коза, как вроде знала, — пробиралась в дом тогда, когда все собирались в кухонном куте, так что застигнуть дерезу на месте преступления не представлялось возможным. Фроська, как собачонка, чуяла, где припрятано веретенышко, — прямиком неслась к тому месту, найдет веретено и изгрызет до того, что оно становится ни к чему не пригодным, разве что в печь его бросить, чтоб жарче горело.
И вот когда Пелагея Ефремовна раздобыла очередное — надцатое веретенышко — Крошечке уж стукнуло семь! Детей, кроме Мили, на дне рождения не было, зато позвали Нюру Абросимову, которая подарила имениннице пастуший рожок сына. Среди подарков числились: шерстяные носки — от Пелагеи Ефремовны, «Сказка о мертвой царевне и семи богатырях», подаренная тетей Люцией и дядей Венкой, от матери — огромная книжка про Незнайку, с рисунками на каждой странице, и сказки братьев Гримм на языке оригинала. Лилька тотчас принялась ей читать сказку про Гензеля и Гретель по-немецки, а после каждое предложение стал а переводить на русский, при этом она щелкала пальцами и то и дело в поисках запропастившегося слова лезла в словарь, от чего Крошечка смертельно заскучала.
День рождения девочки прошел вполне мирно, но на следующий день Сана, вздохнувший было с облегчением, осознал, что ведь теперь тревожиться ему придется круглый год: беда может случиться в любой из 364 дней… До тех пор, пока Орине не исполнится восемь!
Ознакомительная версия.