— Будете писать отцу, передайте от меня привет.
Местных жителей, сказал профессор, не заставишь оплачивать никакие фабрики по переработке отходов. Строить их придется федеральному правительству. Айзек считал, что так и должно быть: ведь налоговое управление переправляет в Вашингтон миллиарды, полученные от налогоплательщиков, местным же властям оставляет сущие крохи. Вот они и спускают всякое дерьмо в водоемы. Айзек, когда строил дома вдоль берегов Мохока, всегда принимал это как данность. Строил убогие поселения да еще гордился ими… Больше не гордится.
Когда катер пришвартовался, Айзек вышел на пирс. Член комиссии штата по охотничьему хозяйству извлек на обозрение инспекторов из воды угря. Угорь рвался назад в реку, мощно извиваясь, обдирая кожу о доски, его плавники вздыбились. Трейф![17] Весь в черной слизи, пасть смертно разинута. Ветер стих, от водной шири шла вонь. Домой Айзек ехал, включив в «кадиллаке» кондиционер. Жена сказала:
— Как все прошло?
Он не нашелся с ответом.
— Что ты будешь делать? Я о Тине.
И снова он ничего не ответил.
Однако, зная Айзека, видя, как он взбудоражен, она предсказала, что он непременно поедет в Нью-Йорк — просить совета. Позже она рассказала об этом доктору Брауну, и он ей поверил. Умные жены все знают наперед. Счастлив тот муж, которому его предсказуемость не поставят в вину. У Айзека был раввин в Уильямсберге[18]. Для этого он был достаточно ортодоксален.
Он не полетел туда. Взял себе купе на «Твентиз Сенчури»[19], отправлявшийся из Олбани еще затемно. Свету хватало лишь на то, чтобы сквозь серую пелену измороси разглядеть реку. Но не западный берег. Танкер, окутанный дымом и туманом, разрезал асфальтного цвета воду. А там высветились и горы.
Почтенный люкс-экспресс хотели снять с линии. Ковры там были замызганные, из туалетов неслась вонь. В вагоне-ресторане прислуживали неопрятные официанты. Айзек заказал тосты и кофе, задерживал дыхание, чтобы не оскверниться запахом ветчины и бекона. Ел, не сняв шляпы. Его расовая принадлежность — в этом доктор Браун понимал — была четко определенной. Явно восточно-средиземноморско-европейская группа крови. Все черты, вплоть до отпечатков пальцев, соответствуют определенному набору признаков. Нос, глаза с удлиненным разрезом, навыкате, кожа смуглая, рассеченная около рта русским доктором еще в старопрежние времена. Когда они проносились мимо Рейнклиффского моста, Айзек выглянул из окна и увидел знакомую — не счесть сколько раз он проезжал мимо — величавую речную гладь, мощные стволы деревьев, — залитый светом простор. Торчал в купе, в невольной праздности, один на один с засаленной обивкой и громыхающей дверью. Старый арсенал, Баннерманов остров, потешный замок, окруженный изжелта-зелеными ивами, искрящиеся воды, такие же зеленые, какими они запомнились в 1910-м ему, одному из сорока миллионов иностранцев, прибывших в Америку. Металлические перила, точь-в-точь такие же, как тогда воронки водоворотов, гора с закругленной вершиной, каменная стена крутым изгибом падающая вниз, к ширящейся реке.
С Центрального вокзала при портфеле, в котором лежало все, что нужно, Айзек поехал к раввину на метро. Посидел в приемной, по ней туда-сюда сновали бородатые приверженцы ребе в долгополых пиджаках. Айзек в деловом костюме выглядел ничуть не менее допотопно, чем все здесь. Не прикрытый ковром пол. Деревянные стулья, белые стены в шероховатой штукатурке. Окна вместе с тем грязные, словно жизнь за стенами не представляет интереса. Из здешних многим довелось побывать в немецких лагерях смерти. Ребе и сам, мальчишкой, прошел через них. После войны он жил в Голландии, в Бельгии, изучал естественные науки в Париже. В Монпелье. Биохимию. Но его призвали — привлекли — к выполнению духовного долга в Нью-Йорке; Айзек в точности не знал, как так получилось. А теперь ребе носил окладистую бороду. Он сидел в кабинете, за столиком, на нем лежали пачка зеленых промокашек, ручка и бумага. Разговор шел на жаргоне — на идише.
— Ребе, я Айзек Браун.
— Из Олбани. Как же, помню.
— Я старший, нас четверо, моя сестра, она младше всех, — мезинек, умирает.
— Надежды нет?
— От рака печени, в страшных мучениях.
— Тогда, конечно. Надежды нет.
На белокожем полнощеком лице ребе мощно щетинилась прямая, густая борода. Крепкий, моложавый, грузное тело распирало наглухо застегнутый, залоснившийся черный костюм.
— Вскоре после войны подвернулся такой случай. Возможность купить ценный участок земли под строительство. Ребе, я предложил братьям и сестре вложить деньги. Но в день, когда…
Ребе слушал, руки прижал к ребрам, прямо над поясом, белое лицо уставил в угол потолка, но при этом — весь внимание.
— Понимаю. Вы пытались переубедить их тогда. И чувствовали, что они отступились от вас.
— Они предали меня, да, ребе, это так.
— И вместе с тем благодаря этому вам повезло. Они отвернулись от вас, и вы разбогатели. Вам не пришлось с ними делиться.
Айзек не отрицал этого, но добавил:
— Не будь этой сделки, подвернулась бы другая.
— Вам было предопределено разбогатеть?
— Безусловно. К тому же тогда представлялось столько всяких возможностей.
— Ваше сестра, бедняжка, уж очень сурова. Она не права. У нее нет никаких оснований обижаться на вас.
— Рад это слышать, — сказал Айзек. Впрочем, что такое «рад» — всего лишь слово, а он страдал.
— Ваша сестра, она не бедствует?
— Нет, ей по наследству отошла недвижимость. Да и у мужа ее дела идут совсем неплохо. Хотя такая болезнь, вероятно, обходится недешево.
— Да, изнурительная болезнь. Живым надо жить, ничего другого не остается. Я говорю о евреях. Нас хотели истребить. Согласиться на это значило бы отвратиться от Господа. Но вернемся к вашему вопросу: а что ваш брат Аарон? Ведь это он отсоветовал остальным идти на такой риск.
— Я знаю.
— И в его интересах, чтобы она сердилась на вас, а не на него.
— Это я понимаю.
— Вина на нем. Он согрешил против вас. Другой ваш брат, тот хороший человек.
— Мэтт. Да, я знаю. Он порядочный человек. В войну он едва не погиб. Был ранен в голову.
— Но он в своем уме?
— Да, думаю, да.
— Иногда требуется что-то такое. Вроде пули в голову.
Ребе замолчал и повернул круглое лицо к Айзеку, черная встопорщенная борода раскинулась по складкам залоснившегося сукна. Лишь, когда Айзек стал излагать, как он ездил к Тине перед Великими праздниками, ребе стал проявлять нетерпение, подался головой к собеседнику, глаза, однако, отвел в сторону.
— Да. Да. — Он не сомневается, Айзек поступил, как должно. — Да. Деньги у вас есть. Она озлоблена на вас. Без каких-либо оснований. Но она видит эти события так. Вы — мужчина. Она — всего лишь женщина. Вы богатый человек.
— Но, ребе, — сказал Айзек, — она вот-вот умрет, и я просил, чтобы она разрешила мне повидать ее.
— Да? Ну и?
— Она требует за это деньги.
— А-а! Вот как? Деньги?
— Двадцать тысяч долларов. Чтобы меня допустили к ней в палату.
Дюжий ребе замер, белые пальцы застыли на ручках деревянного кресла.
— Ей, я думаю, известно, что она умирает? — спросил он.
— Да.
— Да. Наши евреи любят перед смертью хохмить. Мне известно немало таких случаев. Что ж, Америка не во всем их переиначила, верно? Предполагается, что Господь наделен чувством юмора. Когда человек хохмит, умирая в муках, это говорит о сильной и смелой, хотя и полной скепсиса душе. Что за женщина ваша сестра?
— Тучная. Крупная.
— Понятно. Толстая женщина. Колода с двумя глазами, как говаривали прежде. Следила за счастливицами. Как зверь из клетки, по всей вероятности. Отгороженная от всех. Плотской алчбой и отчаянием. При толстых детях взрослые порой ведут себя так, будто они одни. Вот отчего у этих душ-уродцев странные судьбы. Перед ними люди предстают такими, как ни перед кем другим. У них мрачный взгляд на человечество.
Айзек относился к ребе с почтением. С пиететом, думал доктор Браун. И тем не менее ребе, по всей вероятности, был для него недостаточно старозаветен, пусть он и при шляпе, при бороде и в габардине. Его манера говорить, держаться, грузность, осанистость, умение спокойно и здраво судить обо всем, присущее нравственно одаренным евреям, были из прежних времен. Казалось бы, чего еще надо. Но при всем том было в нем и что-то чуждое. Иначе говоря, современное. Там-сям в нем проглядывал студент-точник, биохимик с юга Франции, из Монпелье. По-английски он, вероятно, говорит с французским акцентом, тогда как брат Айзек говорит, как любой другой житель Олбани. А вот на идише у них одинаковый выговор — вынесенный из Белоруссии. Из-под Минска. Из припятских болот, подумал доктор Браун. А потом мысль его вернулась к скопе на коричневато-меловом платане у реки Мохок. Да. Пожалуй, что так. Среди этих новоявленных пташек, зябликов, дроздов затесался братец Айзек, и тогда как они всего-навсего распускали хвосты, он расправлял крылья. Тип, куда более укорененный в истории. Огненный карий глаз, крутые желваки, перекатывающиеся под кожей. Даже шрам и тот был дорог доктору Брауну. Этого человека он знал. Вернее, знал когда-то, и оттого и сокрушался. Потому что эти люди умерли. Напрасная любовь.