Познания Арамовой неистощимы, да поразит чума безмозглых мерзавцев с кафедры научного коммунизма, что, мстя за строптивость, не пустили ее в аспирантуру! Вот кто настоящий филолог! О литературе, старой и новой, ей ведомо столько, что мне и не снилось. И о последних журнальных публикациях, о том, кто в Эстонии лучше всех пишет стихи, а в Португалии — прозу, чьи переводы древнеегипетских либо австралийских лириков ближе к совершенству… В людях, особенно противоположного пола, она разбирается хуже: иные ее предпочтения просто уму непостижимы… (чья бы корова мычала!), зато уж книжки не почитывает, а в них живет, да не как-нибудь — страстно. Пушкинистка. Но Пушкина беспардонно чтут все, а вот попробуй найти здесь ценителя, скажем, дагестанских пиитов! Анастасия их тоже любит, так умно, так нежно, что, послушав ее, и профан смекнет: те, кто их знать не желает, и в “нашем всем” не смыслят ни уха, ни рыла.
Хорошо с ней. Особенно после алкиных фрейдистских изысканий, надеждиных выкриков, томкиных телефонных переговоров…
— Что поделывает птица Клест? Ладите?
— Отлично.
Это правда. Но не вся. А загвоздка именно в телефоне. Каким-то образом узнав номер, мой бывший супруг повадился названивать ей. Чисто словесные шашни под предлогом общей склонности к живописи. Виктор мечтал стать когда-нибудь художником. Напрасно: при общей одаренности как раз этого таланта он лишен. Покойница-бабушка сказала бы: “Он умеет нарисовать кошку спереди и кошку — сзади”, но это все. Твердая рука, верный глазомер, безличная мазня ремесленника. У меня не хватило жестокости сказать ему об этом. Сначала потому, что верилось — такому все доступно, стоит лишь взяться всерьез: талант спит, но он вспыхнет, иначе быть не может. А в конце, когда сообразила, что мечта в скачковском душевном хозяйстве нужна, не чтобы ее осуществить, а чтобы, ею прикрывшись, не осуществлять ничего другого, говорить стало поздно — теперь это был бы мстительный прощальный удар ниже пояса.
— Ван-Гог? Он-то да, конечно… Сезанн? Может быть, хотя, по-моему, тут… Нет, насчет Гогена я тебе прямо скажу… А, ты так? Ну уж, пожалуйста, не выдумывай! Со мной и с тем, что я люблю, а что наоборот, тебе так просто не разобраться. Даже не надейся! Вот еще! Я совсем другое имела в виду… Слушай! Мне кажется, ты все время себя за что-то грызешь. Это непродуктивное состояние. Если ты в чем-то и виноват, лучше простить себе! Именно! Когда себя любишь, больше надежды, что сможешь быть добрым и к другим людям тоже! Хо-хо-хо, в остроумии тебе не откажешь!… Нет, на той выставке не была. И не пойду, надоели… Что? Да, здесь. Хочешь поговорить? Шурк, тебя!
Терпеть их не могу, его телефонных вторжений в единственное убежище, где я спасаюсь от прошлого. Говорить не о чем — мы отговорили свое. Все еще мучительно родной, голос в трубке мелет пустое, я чем-то настолько же скучным отвечаю. А передав трубку снова Тамаре, слышу:
— Ты что с Шуркой сделал, паразит? Чего ты ей там наплел? Она аж с лица спала! Ничего такого? Врешь, небось? Ну, мужики! А то я вас не знаю! Так вот что ты, выходит, обо мне думаешь? Совсем обнаглел! Хо-хо! Кто? Коровин? Да, насчет Коровина ты прав…
“Хоть от этих наблюдений на мой счет могла бы меня избавить. Она что, дура? Или дрянь?” Я знаю, что ни то ни другое, но понять, зачем, все же не могу. И, не узнавая себя, смотрю на подругу, в известной мере даже благодетельницу глазами, каких у меня отродясь не было не только для друзей, но и для недругов. Эти слишком пылающие щеки, чересчур сочные уста, не в меру крутые бедра, туже некуда обтянутые джинсами, это утробное похохатыванье на “о”, если не на “у”, будто кудахтанье удовлетворенной клуши, все то плотское, полнокровно-земное в ней, чем можно было бы восхищаться, как особой щедростью природы, внушает мне в такие минуты престранное чувство. Оно бы смахивало на любопытство, но до того прозекторски холодное, что ревнивая ярость, и та, пожалуй, гуманнее.
Впрочем, стоит Томке отойти от телефона, и все возвращается на прежние места. Мы успели-таки сродниться, каждая до поры до времени прощает другой резкое несходство, с первых дней поставившее предел нашей дружбе. А звонки скоро прекратятся. Как только до меня дойдет слух о женитьбе Скачкова, я не премину сообщить новость Тамаре — и она с неприкрытой наивной досадой оборвет ученые собеседования о сравнительных красотах Бакста и Бенуа.
Только и всего. Так просто!… Густой мужской голос, бубнящий, хоть по телефону, любезности, — этого достаточно, чтобы проблемы подруги, на которой почему-то, хо-хо, “нет лица”, напрочь вылетели из разгоряченной головки. Процесс, чтобы не сказать акт кокетства, даже столь платонического, поглощает Томку без остатка… Или есть там все-таки и другое? Она дразнит меня? Хочет, чтобы я разразилась упреками, мы бы покричали, потом, хлюпая носами, обнялись и стали еще ближе друг другу, наконец-то запросто, по-бабьи? Невыносимо. Дружба в действительности так же убога и подловата, как любовь… или это я не умею?… Чушь! Все я умею… то есть умела… да теперь что уж…
— Послушай. Мне страшно, но я должна тебе кое-что сказать.
Собеседница, только что закруглившая отменно тонкое суждение о Кушнере, причем с той особой бархатисто-превосходительной интонацией, которую она, грешным делом, себе со мной позволяет, а я, втихую морща нос, терплю, глядит на меня, как цыпленок на варана. Анастасии — страшно? Вот еще! Один раз ей-таки довелось сообщить мне пренеприятнейшее известие. Но уж больше никто не сможет добиться со мной подобного эффекта. И бесполезно сетовать, что Аська умудрилась пересказать ту историю едва ли не всем общим знакомым. Она, такая с виду строгая, неприступная, хоть и крошечная, органически не способна хранить тайны. Ни свои, ни чужие. Все выболтает, иной раз явно во вред себе! А ведь трудно найти кого-нибудь, менее похожего на вульгарную трещотку. Все потому, что арамовская беседа, ее устное творчество, как и любое другое, не внемля житейским резонам, требует пищи. Тут — стихия. Когда-то я злилась, но это по глупости…
— Да брось! Что может быть такого, перед чем мы с тобой спасуем? Выкладывай!
— Нет, не смейся. Я сделала действительно ужасную вещь. По отношению к тебе. Мне надо все рассказать, но очень трудно.
— Да что ты могла мне сделать? Была добрее к Скачкову, чем тогда решилась признаться? Ну и ладно! Теперь это не имеет значения.
— Фу! Разумеется, нет… Впрочем, то, что произошло, не лучше… Перестань же смеяться! Всерьез прошу: приготовься узнать об очень скверном поступке. Иначе у меня не хватит смелости… Мне так нужно, чтобы ты меня простила! Шурка, постарайся простить, ладно?
— Считай, что это уже произошло…, — черт, а что, если… В прошлый раз Аська прожила у нас недели две, подолгу оставалась в комнате одна, а тетрадка…
— Я прочитала твой дневник! Сначала открыла по ошибке, а потом… Понимаешь, я за тебя испугалась. Ведь не подозревала, что такая беда, ты же не говоришь ничего, а Скачков тогда еще не… это было до…, — она мужественно встряхивает головой. — Ох, нет, что оправдываться? Все мое проклятое свинячье любопытство!
— Ты блестяще срежиссировала роковое признание: я догадалась секунд за двадцать до того, как ты сказала.
— И не сердишься? Правда?
Где-то на периферии сознания теснятся бессвязные, патетические, жалкие и безумные обрывки той муры, которой я несколько месяцев подряд заполняла свою потайную тетрадку. Ох, вот уж что не предназначалось ни для чьих глаз… Так и прятала бы получше! Скажи еще спасибо, если отец не заглядывал туда, пока ты кисла на службе! Это чтиво могло бы послужить надежным подспорьем его знаменитой мистической проницательности! Бр-р! Нет, мимо! С этим я носиться не стану.
Однако Арамова сильна. Совершить подобное преступление — это я еще понимаю. Помнится, однажды в девятом классе… Но тогда я уж молчала бы, как древняя гробница. Она — призналась. И это претворила в слово! Осталась верна своему дару, предназначению, своему проклятию.
Немножко все-таки свербит. А, ерунда! При моей-то закалке…
— Оставь, не думай об этом. Со скачковской эпопеей покончено. Кажется, в математике к бесконечно большой величине что ни прибавляй, разницы нет? Ну, так в моей биографии это была бесконечно большая бяка. Плюс-минус то или се, значения уже не имеет. Это мне должно быть неловко, что такой стилистически возмутительный документ попался на глаза столь изощренному критику как Анастасия Арамова.
И надо же! Успев совершенно успокоиться (а разве не к этому я стремилась?), моя кающаяся грешница, поганка этакая, снисходительно роняет:
— Да уж, стилистика там!…
8. Переписка пальмы с сосной
“Я сижу на парковой скамейке. Море плещется внизу, совсем близко. Стайка потрясающих голых негритят с воплями носится по краю прибоя. Кругом все яркое, пышное, и кустище сплошь в райских громадных цветах цепляется ближайшей веткой за мои волосы, щекочет шею, одуряюще благоухает. А я едва сдерживаю слезы. Все это — не для меня. Здесь стыдно, унизительно быть одной. Эти места созданы для счастья. И влюбленные обнимаются, ни от кого не прячась. Вчера шла по пляжу, задумалась, так чуть не наступила на парочку. Это не противно, они радостны и красивы, как цветы. Сашка, мне еще нигде, никогда не было так плохо!”