Ирэн с ее кипучей натурой бросилась в вихрь светских удовольствий, танцев, спорта: так раненый скакун поначалу лишь ускоряет бег. Она проявляет незаурядную волю — и Жак с его нерешительным характером, легко поддающийся влиянию, не мог остаться к этому безразличным. Мне показалось, что теперь я чаще обычного встречаю их вдвоем — на пляже, на теннисном корте, в баре казино перед ужином. Быть может, тут еще сыграло свою роль воспоминание о Роскере? Ведь тогда они оказались по одну сторону баррикады.
Вчера вечером, в казино, я смотрел, как они танцуют: в призрачном, словно в аквариуме, свете ламп, который ракетой взмывает к потолку и разбивается под бодлеровский монолог саксофона (да-да, вспомните: "Звук трубы так восхитителен") среди некоего подобия тропического леса, наполненного сиянием огромных белоснежных цветов. Такой вкрадчивый свет в увеселительном заведении напоминает о театре с его колдовской игрой огней и полумрака, — на мгновение даже вульгарная красота обретает изысканность, глубину, недосказанность. Оба они были хороши собой, танцевали вдохновенно и, как можно было подумать, совершенно беззаботно, — однако я чувствовал (они меня заметили), что под их горделивой осанкой, уверенными движениями прячется желание отыграться, побороть страх, преодолеть унижение. Мне показалось даже (хотя при таком неверном освещении я мог и ошибиться), будто они ловили мой взгляд, надеясь увидеть в нем восхищение, одобрение: это позволило бы им считать, что они с кем-то поквитались. А точнее (я думаю об Ирэн) — что они отомстили за себя.
После отъезда Грегори, любителя миниатюрного гольфа, мы с Анри вновь принялись играть в настоящий гольф, и нам нравилось начинать день с небольшой партии, тихим утром, когда море еще не стряхнуло с себя ночной сон. Вчера, когда мы закончили партию и шагали обратно, к зданию клуба, я сказал Анри, что эти волнистые лужайки, упругие и сочные, точно приморские заливные луга, почему-то напоминают мне порыжелый кустарник на холмах вокруг Роскера. И вдруг увидел, как его лицо неуловимо напряглось: будто крохотная, с песчинку, пуля ударила ему в переносье.
— Занятный был вечер, не правда ли, Анри?
— Да, и несколько сумасбродный. Это типично для Ирэн — собирать вместе таких разных людей.
В его голосе проскользнула досада; однако последнее определение поразило меня какой — то инстинктивной точностью. Выходит, не я один так думаю! И все же я решил не вдаваться в существо дела.
— Странно, что вы так выразились. А знаете, ведь в разговоре таких людей, как мы с вами, привыкших тщательно взвешивать каждое слово, это прямо указывает на избирательное сродство?
Анри метнул на меня острый взгляд, и оба мы почувствовали, что стало "горячо", как в детской игре.
— Что ж, возможно. Предположим тогда, что Ирэн — отважный экспериментатор, которого не остановит даже угроза взрыва во время опыта. Согласитесь, ведь только так и совершаются открытия.
По его интонации можно было понять, что последняя фраза относилась к нему самому.
— Дорогой Анри, то, что у одних зовется наивной тягой к экспериментаторству, другие называют стремлением искушать дьявола. Вспомните: Церковь не слишком-то поощряла алхимиков. А что они делали? Исследовали взаимное влечение стихий — только и всего. Какое чудесное, манящее искушение! Соединить вместе воду и огонь, соль и серу. И весело глядеть, как взрываются реторты. Но я уверен: в основе этих опытов было лишь невинное, хотя и необузданное, желание установить предрасположенность различных сил ко взаимному влечению.
— Ваши алхимические иносказания очень изящны, но, по сути, вы обвиняете Ирэн в сводничестве. Вы суровы, Жерар.
— А вам не кажется, что все люди склонны к сводничеству — в той или иной форме? Поместить в близком соседстве два вещества или двух людей — и смотреть, что будет: взрыв или синтез. Это так естественно.
— Быть может, это проявление извращенности.
— Да ведь извращенность заложена в природе! Извращенность присуща человеку! К счастью для всех нас. Благодаря этому свершаются события, благодаря этому люди встречают друг друга, все удачи, все находки приходят именно этим путем. А как иначе события и люди могут взаимодействовать, обогащать друг друга, если их не извратить, не заставить свернуть с привычного, накатанного пути? Кто-то скажет: в этом есть нечто дьявольское. Согласен. Все окольные пути — от дьявола, потому он и зовется Лукавый.
На мгновение Анри задумался.
— Возможно. А что касается избирательного сродства, то я все же не могу поверить (голос его странным образом не вязался с темой разговора — слишком серьезный, даже с нотками тревоги), чтобы вы принимали всерьез эту старую небылицу. Остатки ее пылились на дне тиглей и реторт, всеми забытые посреди будуара эпохи Просвещения, когда их забавы ради подобрал Гете. И роман у него получился на редкость скучный.
— Дорогой Анри, я не стану дискутировать с вами по этому поводу. Скажу только вот что: должно быть, психология не вполне доверяет себе, раз не решается выбросить на свалку эту теорию о созданных друг для друга душах (я старался вложить в эти слова всю иронию, на какую был способен). Алхимии больше нет, ее вытеснила химия — ну и ладно. Но что касается психологии, точнее, психологических идей, выдвинутых романистами, то тут судьба теории зависит не от ее применимости на практике (которую невозможно проверить), а, в конечном счете, от ограничений, налагаемых обществом. О самоценности данной теории я не знаю ничего — наверно, она не хуже и не лучше любой другой, — но я уверен: гетевская идея избирательного сродства осталась непопулярной потому, что человек, живущий в обществе, просто не смог бы ее принять, не вызвав тем самым бесконечной череды катастроф. Вы только представьте себе: мир под вечно грозовым небом, которое прорезают сполохи мгновенно вспыхиваюших страстей, души-сестры, подобные перелетным птицам, вечно скитающиеся в поисках друг друга, пары, которые то возникают, то распадаются, — пляска стальных пылинок возле магнита. Такое было бы совершенно неприемлемо. Мир не мог жить в состоянии непрерывного напряжения. А с другой стороны, стендалевская теория "кристаллизации", то есть памяти любви, поддерживала глубоко лицемерный институт брака, или, если хотите, честного сожительства. И поглядите, какой успех! В сущности, именно Стендаль, этот мнимый анархист, подвел идейную основу под гражданский брак, заключаемый по Кодексу Наполеона. Так что Кодекс позаимствовал у этого романиста не только стиль, как сообщают нам учебники, но и нечто гораздо более важное.
Я остался очень доволен этой маленькой тирадой, которая развеселила было Анри — но потом он опять задумался.
— Может быть, вы и правы. Некоторых покойников стоило бы убить снова. Но даже в Кодексе Наполеона, если разобраться, есть статья, воздающая должное Гете.
— Что вы имеете в виду?
— Так называемый "развод из-за несходства характеров". Ваши алхимики были бы в восторге.
Я понял, что пора обратить все в шутку и положить конец разговору, тема которого была отвлеченной лишь по видимости, легкомысленный тон — наигранным, а юмор — отнюдь не безобидным.
Теперь мы молча шагали у подножия скал, разглядывая унылые равнины. Земля здесь встречает море с большей скромностью, чем в других местах — без деревьев, без роскошного и суетного убранства, какое видишь на более живописных побережьях, — будто два прекрасных тела сбросили одежды, чтобы возвысить миг любви. Анри сказал, что эта суровость пейзажа несказанно трогает его. Я и не догадывался, что столь уравновешенный и, как мне казалось, робкий человек может любить неоглядные просторы. Нас было двое в дремотной, вялой пустоте утра; две крохотные темные точки, две букашки, ползущие по одеялу, — такими казались мы курортнику, который в это время оглядывал берег с высоты эспланады.
— Вам не приходилось замечать, — вдруг спросил Анри, — что в отдельные периоды нашей жизни сны как бы возвращаются, то есть повторяются с очень небольшими изменениями, и все они связаны между собой какой-либо общей, запоминающейся деталью, — вроде сходства на фамильных портретах?
— Я редко вижу сны, и у меня просто нет возможности наблюдать, как они выстраиваются в ряд. Но такое, кажется, действительно бывает, притом почти у каждого. Когда я был моложе, это случалось и у меня.
— Ну, тогда, выходит, я молодею. Вот уже две недели, как меня преследует один сон, он повторялся несколько раз, почти без изменений. Один из тех исключительных снов — ярких, четко выстроенных вокруг главной темы, — что словно продолжаются наяву, чуть ли не в течение всего дня. В нем есть некое предостережение — не решаюсь сказать "пророчество", — явным, но необъяснимым образом затрагивающее меня. Помните начало романа Достоевского "Вечный муж": герою, Вельчанинову, несколько дней подряд постоянно попадается в толпе один и тот же, ничем не примечательный человек, лицо которого, однако, ему о чем — то напоминает. Вот и все. Но мало-помалу жизнь его меняется, здоровье расшатывается; он растерян, не знает, что делать. Мое сердце бьется ровно — можете пощупать пульс, но в этом повторяющемся сне есть что-то гнетущее.