Ознакомительная версия.
Чтение – это приключение. Я выбираю книгу, решаю что, где, когда и как я буду читать. Она принадлежит мне, я глажу переплет, пробегаю по шершавым или гладким страницам, изучаю иллюстрации. Но внешняя сторона сама по себе не имеет значения, книга – это гораздо больше: чудо превращения, сундук с сокровищами, полный историй, мир, возникающий из букв. В одно мгновение меня завораживает что-то, о чем я не имела никакого понятия, что превосходит все мои представления и фантазии. И получается такой фокус: мне вдруг кажется, что все это про меня. Ага, точно, я же знаю!
Читая, я открываю саму себя. Читая, я открываю другое: давние времена и далекие континенты, мне открываются чужие люди и чужие нравы, животные, сказочные существа, чудовища и небесные создания. Джинны и гномы, громады облаков и пиратские шхуны, ливанские кедры и волшебные лампы, ведьмы на метлах и дряхлые короли. Водовороты и цветочные поцелуи, индейские вожди и говорящие гуси, летучие собаки и девочка со спичками, и тореро со всем антуражем.
Я не могла насытиться. Я пропадала в этом параллельном мире. Едва я брала книгу в руки, обыденность, все, что было вокруг меня, бледнело. Читая, я воспринимала все с особенной силой: ярче были цвета, насыщеннее запахи и вкусы. И этот сердечный трепет, бабочки в животе. Лежа: an enchantment.
Брат что-то бормочет себе под нос, мама зовет, я ничего не слышу, не хочу слышать. Мой шатер-читальня плотный, хоть из пушки стреляй.
Еще до школы я жаждала чтения. Мама достаточно мне читала, теперь я могла сама. На новом языке: немецком. Я учила его с жадностью, по книгам. Перескакивала то, что не могла понять с лета, зачарованная повествованием. Постепенно заполнялись пробелы, мой словарный запас становился все больше и больше. Вскоре я обошла тех своих одноклассников, которые читали меньше и были прочнее привязаны к швейцарскому диалекту. На диалекте я тоже говорила, но по необходимости. Он не проникал в меня. Разговоры с самой собой я вела на литературном немецком, на языке книг.
Это означало отстранение. От дома, где домашним языком по-прежнему оставался венгерский, от окружения, где говорили на диалекте. У моей внутренней жизни был другой выговор. Я его холила и лелеяла как нечто драгоценное, свое. После трех языков, которые я уже освоила, четвертый стал точкой схода и пристанищем. Здесь я хотела обосноваться, здесь я строила себе дом. И он должен был быть крепким.
И неважно, что большинство чувств ускользали в венгерские слова. Что с животными и маленькими детьми я вдруг начинала говорить по-венгерски. Моей нежности так было проще проявляться. Мой слух навсегда сохранил сказочные уменьшительные формы: «Jaj, cicuskám-micuskám, mit csináljak?». Отчаяние бедной девочки по-немецки звучало примерно так: «Ах, киска-мурыска, что мне делать?». Но именно примерно. С эмоциями венгерский язык обходится куда изобретательнее.
Теперь нужна голова. Ребенок-школьник уже не маленький. Из книг он узнает больше, чем ему может предложить повседневность. Он всасывает чужой опыт и делает его своим. Иногда у него кружится голова от этого бега в семимильных сапогах, словно он далеко перегнал самого себя. Мама давно уже не знает, что у ребенка в голове. И ребенок очень горд этим.
В тишине своего шатра он царапает на бумаге строчки. Собственные предложения. «У бабушки острая голова и бородатый подбородок. Она чистит трубы. Я так не хочу. Я и принцессой быть не хочу. Принцессы все несчастные. Я хочу жить на море и смотреть на корабли».
Когда я читаю, я не здесь. Когда я пишу, я не здесь. Я это я или давно уже часть какой-то другой истории?
Когда я читаю, я снимаю с себя предписанные роли. Я больше не заботливая сестра, не послушная дочь, не «подходящая» иностранка, не терпеливая подруга, не честолюбивая ученица, не ребенок с образцовым поведением. У меня было много обликов и пристрастий, семейств и сфер деятельности, я жила в Петербурге и Багдаде, Лапландии и Шанхае, я меняла жизни легко и словно галопом. Выбор у меня был, а вот мук в реальной жизни не было.
Реальная жизнь была тесной. Или мы сделали ее тесной. Эмигранты, иностранцы, это прилипло к нам как клеймо. Я стояла на узком балконе и смотрела на дома напротив. Вместо моря эти желто-коричневые здания, справа темная стена леса. Горизонт ограничен. И в этих границах царит строгий порядок. Газон аккуратно подстрижен, стойки, где чистят ковры, блестят, правилами прописан порядок запирания дверей, метения дорожек, соблюдение тишины ночью (с десяти вечера «шум», включая и музыку, был под запретом). Мои родители строго придерживались этих правил, как бы доказывая, что они годятся для Швейцарии. Строго прижимали палец к губам, призывая детей к молчанию. Это был не Триест с его теплыми ночами, которые выманивали из дома. Здесь после десяти вечера сбежать можно было только в книгу, в безмолвное воображаемое приключение.
Мама тоже читала. И папа читал. Газету.
Были ли у нас соседи? Как их звали? Вышло ли общение с ними за рамки обычных приветствий на лестнице? Мы были «чужаками», за нами строго следили и скептически изучали. О более близких отношениях нечего было и думать, пока, во всяком случае.
И все же, я думаю, что родители перестарались в своем боязливом стремлении соответствовать. Особенно мама была подвержена страхам. Из опыта своей юности в маленьком городке она извлекала одно правило поведения за другим. Один и тот же вопрос: а это прилично? Или: что они о нас подумают? Они – это остальные, те, которые решают и устанавливают правила. Мама молчаливо покорялась этой власти, власти большинства, которой она в одиночку не осмеливалась ничего противопоставить.
Уже в то время, в семь лет я противилась такой податливости. Нет, выделяться я не хотела. Не хотела, чтобы в школе высмеивали мою экзотическую долгополую цигейку, и предпочитала ходить в старательно застегнутом на все пуговицы матерчатом пальто, как и другие девочки. Но это все было внешнее, или почти все. К страху это никакого отношения не имело.
И не спрашивайте меня, что положено, а что нет. Почему надо ходить в танцшколу, на занятия по фортепиано и пр. Что это, обывательское представление о комильфо? Мещанские правила поведения? Почему мама настаивает на ответных визитах, даже если люди ей не нравятся? И о чем там говорят, о чем сплетничают? Я чувствовала в себе того, кто может испортить веселье, неправильной фразой сорвать игру, разрушить хрупкую конструкцию любезности, спровоцировать скандал. Но я сдерживалась, из уважения. Мы и в самом деле были чужие, мы и в самом деле были не совсем такие, как они. Я не хотела никого разоблачать. В том числе и маму, главной целью которой было сохранить лицо, соблюсти приличия.
Приличия. Форма. Фасад. Все это было связано. И вызывало у меня глубокие сомнения.
Мои книжные миры не лгали. И не лгала я, когда искала в них убежища. Вводила ли я кого-нибудь в заблуждение? Утаивала ли, что я была счастлива? Я отсутствовала, и так было лучше. Я скрывалась, и тому были свои причины. В моем убежище мне было все равно, что они обо мне думают.
Что думали окружающие, когда на меня наваливалась мигрень? Я была такой беспомощной и беззащитной, что все правила на свете превращались в ничто. Я была жалкой. Трудно было не соответствовать более. И не по своей воле.
С этим мне приходилось жить. Как и с принятыми уже по своей воле решениями. Когда я была в состоянии их осознанно принимать, я говорила своей чуждости «да». Лучше чуждость, чем лицо и приличия, форма и фасад. Потому что чуждое – это много.
Л. говорит: А воспоминание не сродни условным рефлексам?
П. говорит: И вдруг тянет вниз, в глубину. Как испуганную рыбу.
А. говорит: Без юности я бы обошелся. It was truly cruel.
Д. говорит: А чем меня задевает это «тогда»?
Тогда это тогда? А сегодня это сегодня? Время – не катушка ниток. На шнурок ничего не нанижешь. Мои воспоминания похожи на дрейфующую глыбу льда, которая возвышается, потом погружается, пока постепенно, очень постепенно не становится меньше.
Против таяния не возразишь.
Но еще остаются выступы, тут и там. У них есть контуры. Есть вес.
Фортепиано было взято напрокат, ореховое дерево. Каждое нажатие клавиши – звук. Папа играл на виолончели, мама на фортепиано. Словом, она победила. Так «положено». Я бы лучше водила смычком по струнам, обрабатывая звук, размашистым движением. Фортепиано потакает желанию побренчать. Раз, и аккорд.
Аккордами я набирала очки в своих собственных глазах. Часто они получались впечатляюще выразительными. Импровизация, и не без величественности. Это и на брата производило впечатление.
Потом пришла школа и отрезвление. Нотная грамота, упражнения для беглости пальцев и прочее. Основательно и по-венгерски, начиная с «Микрокосмоса» Белы Бартока, тетрадь 1. «Шесть мелодий в унисон», «Нота с точкой», «Повторение», «Синкопы», «Параллельное движение», «Зеркальное отражение», «Смена позиций», «Вопрос и ответ», «Противоположное движение», «Имитация и обращение», «Канон в октаву», «Танец в форме канона», «Дорийский звукоряд», «Фригийский звукоряд», «Свободный канон», «Пастораль», «Хорал». Ухо приучалось к бдительности, пальцы к самостоятельности. И я при помощи музыки училась элементарным фигурам мысли.
Ознакомительная версия.