Теперь молочник не просто кричал, он орал, вопил во всю мочь. Он им ничего не говорил, орал он, но источник сведений — генерал, генерал собственной персоной, вот как Бог свят. Потом он забрался обратно в автомобиль. Завтра утром они будут здесь, эти гунны, прокричал он через окошко. Завтра рано утром, когда по стране, насилуя и убивая, пойдет враг, ему не хотелось бы оказаться в шкуре таких хорошеньких женщин, как они.
Молочник включил передачу, приложил указательный палец к козырьку кепки, которой на нем не было, и поехал на разворот. На обратном пути, выжимая полный газ, снова попрощался с ними и поднял облако пыли, которое окутало кашляющих женщин. Когда пыль улеглась, автомобиля молочника и след простыл — из-за горизонта еще два-три раза прогудел клаксон, а отец, крошечный издалека, еще только подъезжал к опушке леса.
— Карл! Карл! — закричала мать и замахала руками.
— Вернись! — во весь голос закричали женщины. — Карл!
Он оглянулся, не замедляя ход, помахал рукой и пропал среди деревьев. Клара бессильно опустила руки, Нина разрыдалась. Некоторое время женщины — Клара, Нина, Йо, Хильдегард, Рёзли — стояли рядышком и смотрели на луг, пока Рёзли не сказала:
— Ну вот, а мы забыли купить молока.
И все пошли в дом. Я тоже, я тоже был все это время с женщинами.
Отец сразу же отправил Кларе письмо, он написал, что любит ее бесконечно и что она должна спасти себя и ребенка. Почти через неделю он получил от нее открытку. (У него опять был наряд вне очереди на кухне, он сидел перед горой нечищеной картошки.) На открытке была изображена его родная деревня, часть булыжной мостовой. На заднем плане несколько домов с аккуратно уложенными гробами и Черная часовня. Клара писала, что она теперь живет здесь, вместе с Ниной и ребенком. Все, кто мог это себе позволить, бежали из города. Она видела даже мадам де Монмолен, та стояла в своем кабриолете и ругала шофера, который застрял в толпе.
«Конечно, я бы предпочла поехать к моим родным, — писала она своим бисерным почерком; если б у нее была Белая книга, то ее хватило бы на триста лет, — но Нина говорит, что бежать от немцев в Италию так же умно, как пытаться спастись из клетки со львом в клетке с тигром. Я так не думаю, мои дяди наверняка бы меня защитили. Но она иногда бывает такой упрямой, эта Нина!» Да и у Рюдигера нет родных, во всяком случае, таких, которые могли бы их принять. «Твой дядя сразу же показал мне твой гроб, — писала Клара. — Он и для ребенка собирается смастерить». Они жили, если отец правильно все понял, в доме на краю деревни, перед которым лежал один-единственный гроб. «Женщина, у которой мы живем, помнит тебя. Она говорит, ты не хотел с ней танцевать, когда вы вместе были на каком-то празднике на постоялом дворе. Ее мать совсем недавно умерла, у нее еще был брат, но он сорвался в пропасть, когда заготавливал дрова, поэтому теперь перед домом остался только один гроб, но тем не менее она каждое утро выравнивает его с помощью линейки и уровня так, чтобы он стоял абсолютно параллельно стене дома. Как будто за ночь дом мог сдвинуться с места!
Все, мне пора заканчивать. Клара».
Повар, тот самый, из школы рекрутов, его тоже откомандировали в эту дыру, указал поварешкой на гору картофеля.
— Ты думаешь, она сама почистится? — спросил он.
Отец засунул открытку в карман кителя.
— Это от Клары, — объяснил он. — Она в надежном месте, и медвежонок тоже с ней. — Отец застегнул карман. — Я когда-то читал про одного солдата. Он носил письма своей возлюбленной в кармане возле сердца. Как и я. Это было во время итальянских походов Наполеона. При Наполеоне почта была первый класс. Куда лучше нашей полевой. Срочные письма доставлялись даже во время боя.
— Да ну!
— Она писала ему каждый день, эта маленькая женщина, а он складывал ее письма в карман, и вот на мосту под Лоди его настиг выстрел, прямо в сердце, и пуля застряла во всей этой бумаге. Солдату всего лишь поцарапало ребро, а вот любовные клятвы жены оказались разорваны до последнего листика.
Повар кивнул и пробормотал, что, мол, ему вот только женщины не хватает, которая писала бы письма. Бабы нужны для стола и хлева. Отец взял нож, почистил картофелину и бросил ее через всю кухню в котел, в котором кипела вода.
Перед тем как погасили свет, он, как обычно, достал из шкафчика Белую книгу — хотя его почерк стал почти таким же мелким, как Кларин, книга была исписана уже больше чем наполовину, — взял пузырек с тушью, перо и сел в изножье своей койки. Вокруг копошились его товарищи, в кальсонах, босиком, с зубными щетками в руках. Они уходили к корыту для умывания, возвращались. Толкались локтями, громко шутили, смеялись. Стрелки Шван и Фуррер во весь голос обсуждали, где производятся ботинки фирмы «Батя» — в Швейцарии или Чехословакии. Несколько человек уже лежали на нарах и вроде бы спали, несмотря на весь этот шум. Сосед отца по нарам, учитель начальной школы из Гельтеркиндена, натягивая серую ночную рубашку, выбил из рук отца перо, однако на бумаге не осталось ни кляксы, ни царапины.
«19.5.40. Письмо от Клары, — написал отец, после того как спас перо из-под тяжелых ботинок спешившего в туалет сослуживца. — Наряд на кухне из-за несобл. субординации. (Капрал спросил меня — речь шла о разобранном затворе винтовки, который я не мог собрать обратно, — не считаю ли я его идиотом, и я ответил «да».) Немцев все еще нет. Несмотря на это, всеобщая мобилизация. При ancien régime[31] дамы умели разговаривать, даже «не открывая уст, самой сокровенной частью тела, какая у них есть, и наиболее осведомленной — своим сокровищем»[32]. Мужчины сидели со своими графинями и возлюбленными-герцогинями за чаем и беседовали об особенно удачном bonmof[33] мадам де Помпадур или о последней булле Папы Римского, а в это время из-под юбок — многослойных ворохов ткани — доносились болтовня и хихиканье, смысл которых мужчинам был не совсем ясен. Во всяком случае, внизу под юбками шел оживленный обмен мнениями. Ворохи ткани приглушали голоса, но иногда мужчинам казалось, что они слышат свои имена, не зная, что означает громкий смех под остальными юбками… Белизна! Белизна dixhuitième[34], такой белизны сегодня уж нет. Белые лошади, с неописуемым высокомерием тянущие золотые экипажи по светлым паркам. Пастушки показывают пастушкам, как играть на флейте, а вокруг — блеющие стада. Зелень, и это бледное солнце, лебеди на воде, да, и у лошадей, и у лебедей, и у дам одинаково прекрасные шеи. Цапли, летящие в лазури небес, дикие гуси под маленькими круглыми облачками. Фарфоровые косули, скачущие к далеким лесам, а на полянах там и здесь chevalier, с вежливой яростью закалывающий на дуэли любовника своей жены… Тогда мир выглядел как нарисованный, он и был как нарисованный… Дидро наслаждался жизнью. Дени Дидро, мой Дидро. Дидро носил голубой камзол, потертый на локтях, и небольшой парик, сидел за грубо сколоченным столом, глядел на крыши Парижа и писал. Писал, писал и писал. Иногда я думаю, что похож на Дидро, что я — Дидро. Он — это я. Мы одинаковы. Отражаем друг друга, каждый в своем столетии… Конечно, Дидро курил, когда писал, да и в остальное время курил, а еще он пил кофе. Дидро делал все — все! — чтобы пить кофе. За ящик кофе из далекой Бразилии он продал бы душу дьяволу и еще в придачу отдал бы жену. Ее звали Нанетта, она была страшная зануда. Он, блаженный, спасался тем, что просто не слушал, когда она шла за ним следом, словно говорящая тень, и зудела о деньгах на домашнее хозяйство или о том, что он слишком много работает. (С деньгами ему наконец повезло. Екатерина Великая купила и оставила ему его библиотеку. Она заплатила наличными. Вот бы и со мной произошло что-нибудь такое.) Он писал гусиными перьями — чем же еще в то время? — и держал собственных гусей из Лимузена, там разводили лучших гусей на перо, чтобы иметь возможность продолжать писать в любое время дня и ночи, если он, в пылу «боя» (а это случалось часто), снова ломал перо. Когда гуся ощипывали целиком, тот попадал в котел… Дидро писал иначе, чем все его современники, смелее, прозрачнее, свободнее, наглее, чем даже господин де Вольтер, которым он восхищался и которому не доверял ни на грош. Его слова сверкали, как звезды, а его фразы лились подобно горному ручью, в котором любой, имеющий глаза, может разглядеть все камушки на дне. Времени всегда не хватало, и зачастую он лихорадочно и все-таки с опозданием редактировал очередную статью «Энциклопедии». Писал, обращая большое внимание на точность формулировок, что он думает об autorité[35] — ничего или, во всяком случае, не то, что имели в виду ducs и archevêques[36]. Когда был закончен третий том, огромный «кирпич», он как раз добрался до catastrophe!.. Что за мир! Толстяки веселились со своими придворными льстецами, а у них на глазах гнил урожай и голодали крестьяне. Священники запугивали верующих, которые давно уже не знали, во что верить и кому верить. Священнику? Епископу? Королю? У них был выбор только между скорой смертью и немедленной. Если они, как того требует закон, отвезут часть урожая в замок господину, то у них самих не останется ни зернышка, а если они воспротивятся, швейцарцы королевской гвардии расстреляют их на месте. Они занимались самобичеванием, слезно молились местным святым. Совсем отпадали от веры. Ничто не помогало. В конце концов они умирали, и с каждым годом смерть наступала все быстрее. Жизнь крестьянина была ужасной. Но куда хуже приходилось маркизу или фаворитке короля. Да и самому королю, которому следовало соблюдать правила поведения даже во время походов в туалет, а по коридорам Версаля носились крысы. Людовик XV зимой ходил с красным носом и синими ногами, потому что огромные залы, высотой с собор, невозможно было нагреть. Не говоря уж про баронов в Вандее, в суп которым через дырявую крышу капал дождь».