«Проезжая неоднократно Гессенское ландграфство, приметить мне случилось между Касселем и Марбургом ровное песчаное место, горизонтальное, луговое, кроме того, что занято невысокими горками или буграми, в перпендикуляре от 4 до 6 сажен, кои обросли мелким скудным леском и то больше по подолу, при коем лежит великое множество мелких, целых и ломаных морских раковин, в вохре соединенных. Смотря на сие место и вспомнив многие отмелые берега Белого моря и Северного океана, когда они во время отлива наружу выходят, не мог себе представить ничего подобнее, как сии две части земной поверхности в разных обстоятельствах, то есть одну в море, другую на возвышенной матерой земли лежащую… Не указывает ли здесь сама натура, уверяя о силах, в наружности? Не говорит ли она, что равнина, по которой ныне люди ездят, обращаются, ставят деревни и городы, в древние времена было дно морское, хотя теперь отстоит от него около трехсот верст и отделяется от него Гарцскими и другими горами?»
Как же тогда за обедом я напрягся, чтобы вспомнить эту цитату. Какое благо, что своевременно издали труды нашего гениального академика. «Один смотрел в себя, другой видел окрестности». Цитату надо обязательно использовать на лекции. И, наверное, всю лекцию надо построить на довольно близко лежащем сравнении двух юностей и двух результатов. У одного – звание академика, мировые открытия и репутация реформатора русского языка и стихосложения, у другого – Нобелевская премия по литературе за стихи и весьма средний роман. Один начал, другой продолжил.
Стоит ли в любом сочинении противопоставлять кого-нибудь друг другу? Писатель пишет лишь то, что может. Вряд ли он бывает озабочен формулой, которую приляпает к его произведению критик. Формула – только формула. Конечно, людям без сердца она позволяет предполагать, что они всё знают об этом сочинении, но она же, как темные очки, не дает возможность разглядеть мир в истинных красках…
Однако садовая дорожка, идущая вдоль улицы Святой Елизаветы, давно уже свернула налево. Скала с огромным замком наверху развернулась на девяносто градусов. Со стороны реки, наверное в лучах свежего солнца, он выглядит красноватым кораблем, плывущим среди облаков, отсюда же, из старого ботанического сада, этого великолепия не видно. Теперь я, как муха в глубокой тарелке, – обзор только в одну сторону. Справа старая кирпичная стена пивного завода, слева лужок, еще мокрый от росы. Почти в центре лужка стоит на одной ноге одинокая цапля, уставившись во что-то неподвижным взглядом. А впереди по ходу движения, из-за деревьев, – новые корпуса университета и высокий современный шпиль над зданием, призрачная стилизация под готику. Университет и парк отделяются друг от друга протокой реки с прочным мостиком.
Еще десять минут пути, и я окажусь в своей гостинице. Там – растворимый кофе, для которого я сам вскипячу воду в чайнике «тефаль» и, собственно говоря, штурмовая атака по поводу расположения материала для лекции. Утренние часы самые плодотворные, утренняя пробежка или прогулка создает определенный ритм мыслям: идеи, слова, фразы цепляются друг за друга, образы, воспоминания и картины, будто кто-то запустил специальный диапроектор, с определенной скоростью сменяются в сознании.
Шпили и белые современные корпуса – это новое здание университета. Ломоносов и Пастернак слушали свои лекции в другом здании. И на другом здании висит чугунная доска с годами жизни, годами учебы и знаменитым ломоносовским девизом: «Всегда исследуйте всечасно…» Интересно, повинуясь длительному размышлению или собственно немецкой интуиции, здешние ученые (читай – все та же Барбара!) так точно определили место обоих русских поэтов в русской и своей жизни: мемориальная доска Ломоносова висит на старинном здании бывшего доминиканского аббатства, превращенного маркграфом Филиппом в первый в Германии протестантский университет, а мемориальная доска нобелевскому лауреату – на окраинном доме с видом на гору Гиссель, за рекой, за мостом, где он снимал комнату у фрау Орт. В принципе ничего в жизни произвольно срежиссировать нельзя; каким-то образом, иногда даже посмертно, истина всплывает и всё становится на своё место. Донести бы это до юных немцев и немчиков, у которых имя Пастернака на слуху.
Они оба приехали к знаменитым учёным. Ломоносов с письмом от академика Эйлера к химику и математику Вольфу, а Пастернак с рекомендательным письмом старшего товарища по историко-филологическому факультету Гордона, чуть раньше учившегося в Марбурге, к известному в то время философу Когену. Юный поэт из России колебался: стать ли, как мать, музыкантом, пианистом, если не композитором, он уже испытал обаяние Скрябина, прожив несколько летних месяцев по соседству с ним в сельце Оболенском под Малым Ярославцем, или же продолжить свой путь как философ. И Вольф, и Коген, оба любили своих русских учеников. Но Ломоносов стал гениальным естествоиспытателем, физиком, химиком и философом, попутно историком и выдающимся русским стихотворцем, а Пастернак – только поэтом. Но стать поэтом такого уровня – это тоже немало. Тем не менее именно в Марбурге ученик Когена и отказался от воскресного обеда у своего учителя и сказал себе: «Прощай, философия». Именно эти слова отлиты на мемориальной доске на Gisselbergstrasse.
Справа остаются современные учебные корпуса университета, стоянка для автомашин преподавателей, сейчас слева покажется здание оранжереи, и прогулка закончится, пять минут – и гостиница. Что может быть лучше простого утреннего фантазирования и перебирания фактов под монотонный ритм шагов. Ритм рождает мысли и воспоминания, последние, потревоженные движением, как летучие мыши светом, слетаются со своих привычных мест. Чем ближе гостиница, тем ближе окончание утренней «разминки» и тем ближе тревога на сердце.
Это собака приучила меня рано вставать и выходить на улицу. Тогда же возник и рефлекс – за время моего отсутствия в доме могло что-то случиться. Один раз Саломея, сев в ванну, до моего возвращения не смогла из неё вылезти. Непрактичная женщина даже не догадалась во время приступа снова напустить в ванну теплой воды. Когда я пришел, она сидела, худая и несчастная, в захолодавшей ванне и молча плакала. Эта картина с тех пор всегда перед моими глазами. Наверное, поэтому, возвращаясь с собакой домой, я убыстряю шаги: готовлюсь к преодолению какого-нибудь несчастья. Но рефлексы на то и рефлексы, чтобы действовать в любой ситуации и в любой географической зоне. Вот и сейчас я почти бегу к пряничному домику университетской гостиницы.
Мы давно копили деньги на операцию по пересадке. Подразумевалось, что ее можно будет сделать в какой-нибудь знаменитой клинике у нас или в Израиле. Подразумевалось также, что без денег, как раньше, ни одна клиника пациентку не возьмет. Да и частный, «в лапу», тем более «в высококвалифицированную лапу», гонорар хирургу тоже нынче размера не малого. Врачи, как и на Западе, особенно хирурги и дантисты, превратились в людей зажиточных. Одним словом, деньги первоначально были, да и квартиру нашу можно было бы продать и купить меньшую. Человеческая жизнь, а особенно жизнь близкого, всегда стоит много больше любых неудобств.
Но потом операция отпала. Зачем гневить Бога, если Саломея достаточно хорошо переносила диализ? Многие ее товарищи по несчастью, которые пошли на операцию, не получили желаемого результата. Донорская, чужая почка отторгалась. Однако на диализ эти люди возвращались уже с разрушенной иммунной системой.
Вопрос новой операции не был вопросом денег. Это был опять скорее русский вопрос упования . Надо ли в романе утруждать читателя медицинскими терминами? Но медицинский вопрос, подпираемый «да» и «нет», ближе всех подходит к жизни и смерти человека. Предопределена ли дата на гробовом камне Им или кое-что еще и в руках человеческих? А если только у Него? Значит, каждый вправе ожидать чуда и, орудуя и экспериментируя с медицинскими советами, еще и уповает.
Погрузимся глубже в недра медицинской механики. Чуть раньше уже было употреблено слово «гидравлика», оно появилось не случайно. В человеческом организме действуют те же законы давления, проницаемости и крепости материала, из которого сделаны сосуды и капилляры. И во время сна, и во время бодрствования всё находится под давлением, и повреждение в любом сосуде чревато инфарктом, инсультом и смертью.
В человеческую, божественную систему встроен еще некий сложный прибор, биологическое устройство, фильтр, защищающий ее от отравления отходами. Если кто-нибудь полагает, что некоторые слова не следует употреблять, то он заблуждается, литература давно уже сжевала весь без исключения словарь. Природа человека едина, и как бы ни была возвышенна отдельная личность, ее биологическая природа не отличается от природы каменотёса и самой заурядицы, воистину, как утверждал классик, под платьем все люди голы. Все, что под платьем, и всё, что внутри, тоже имеет название. Вдобавок ко всему и это самое, «неделикатное», слово вполне правомочно в литературе. В первой главе джойсовского «Улисса» Леопольд Блум жарит на завтрак припахивающую мочой свиную почку, последняя глава посвящена монологу раздраженной из-за менструации Молли Блум. Термины обозначены, а значит обо всем можно говорить с предельной простотой.