— Да! — закричал я. — Но, повторяю, теперь я передумал!
— Не кричите на меня, ведите себя прилично. Уже поздно.
— Не поздно, письмо находится там! — сказал я, показывая на корзину с письмами.
Очередь шумно возмущалась. Лицо старой девы дрожало от ярости. Я с отвращением почувствовал, что вся моя ненависть сконцентрировалась на ее родинке.
— Я могу доказать вам, что я тот самый человек, который отправил письмо.
— Не кричите, я не глухая, — поморщилась женщина. — Я не имею права принимать такие решения.
— Тогда посоветуйтесь с заведующим.
— Не могу. Здесь слишком много народу. Мы загружены работой, понимаете?
— Мое дело — тоже часть вашей работы, — сказал я. Кто-то из очереди предложил вернуть мне письмо и не задерживать других. Женщина медлила, делая вид, будто чем-то занята, затем вышла и долго не возвращалась. Наконец она появилась, злая как собака. Потом порылась в корзине.
— Какое имение? — прошипела она.
— Лос-Омбуэс, — произнес я с ядовитым спокойствием.
После нарочито долгих поисков она вытащила письмо и, держа в руках, стала рассматривать, словно ей предлагали его купить, а она сомневалась в достоинствах товара.
— Здесь только адрес и инициалы, — сказала она.
— А это?
— Какие документы вы можете предъявить, чтобы доказать, что вы и есть автор письма?
— У меня есть черновик, — ответил я, протягивая его.
Она взяла листок, повертела и вернула назад.
— А как установить, что это черновик данного письма?
— Очень просто: вскрыть конверт и сверить.
Она в сомнении помолчала, затем посмотрела на запечатанный конверт и спросила:
— А как мы откроем письмо, не зная, что оно ваше? Я не имею на это права.
Очередь вновь стала возмущаться. Мне хотелось совершить что-нибудь чудовищное.
— Этот документ не годится, — заключила фурия.
— Может, удостоверение личности вас удовлетворит? — поинтересовался я с насмешливой вежливостью.
— Удостоверение личности?
Она подумала, снова посмотрела на конверт и заявила:
— Нет, одного удостоверения недостаточно, потому что на конверте указаны только инициалы. Вы должны будете показать мне, где вы проживаете. Или военный билет, потому что там есть сведения о местожительстве.
Она подумала еще и добавила:
— Хотя вряд ли вы живете в одном и том же месте с восемнадцати лет. Так что необходимо предъявить и отметку о местожительстве.
Я не мог сдержать нарастающую ярость и почувствовал — она распространяется на Марию и, самое странное, на Мими.
— Отправляйте его, как есть, и убирайтесь к черту! — закричал я, поворачиваясь спиной.
Я вышел с почтамта в скверном настроении и даже подумал, не вернуться ли к окошку и не поджечь ли корзину с письмами. Но как? Бросить спичку? Она скорее всего потухнет на лету. Пламя могло бы возникнуть от струйки бензина, но это вызвало бы много осложнений. Во всяком случае, мне захотелось подождать у выхода до конца рабочего дня и оскорбить старую деву.
Прождав час, я решил уйти. И впрямь, что я выиграл бы, оскорбив эту дуру? Кроме того, за час я перебрал много аргументов, которые в конце концов успокоили меня: письмо прекрасно написано, и хорошо, что оно попадет к Марии. (Со мной часто бывало такое: сначала я, как дурак, сражался с каким-нибудь препятствием, которое, казалось, стояло на пути к намеченной цели, потом в бешенстве признавал свое поражение и в конце концов мирился с происшедшим, решив, что все получилось правильно.) На самом деле я писал письмо достаточно бездумно, более того, я не был уверен, что многие оскорбления так уж необходимы. Но теперь, возвращаясь мыслями к событиям, предшествующим письму, я вдруг вспомнил сон, который приснился мне в одну из ночей моего забытья: я следил за кем-то из укрытия и видел себя самого, сидящего на стуле посреди полутемной комнаты, где не было совершенно ничего, даже мебели, а за моей спиной стояли двое и переглядывались с дьявольской иронией — одним был Хантер, другой — Мария.
Меня охватила безутешная тоска. Я отошел от двери почтамта и тяжело зашагал по улице.
Вскоре ноги привели меня на кладбище Реколета, к скамейке, что стоит под огромным деревом. Эти места, тропинки и деревья — свидетели наших лучших с Марией минут — постепенно меняли направление моих мыслей. Что, в конце концов, я конкретно имел против Марии? Воспоминания о светлых моментах нашей любви, о лице Марии, ее взгляде, прикосновении рук к моим волосам медленно заполняли душу; эти воспоминания хранились с той же бережностью и осторожностью, с какой берут на руки любимое существо, попавшее в аварию и не выносящее сколько-нибудь резких движений. Мало-помалу тоска сменилась беспокойством, ненависть к Марии — ненавистью к самому себе, а мое оцепенение — потребностью немедленно бежать домой. По дороге в мастерскую я понял, что нужно делать: звонить в имение, говорить с Марией, не теряя ни минуты. Как это раньше не пришло мне в голову?
Когда нас соединили, у меня почти не было сил разговаривать. Подошел слуга. Я попросил срочно позвать сеньору Марию. Через минуту тот же голос сказал, что сеньора позвонит приблизительно через час.
Ожидание было невыносимым.
Не помню, о чем точно мы говорили тогда, но вместо того, чтобы просить у нее прощения за письмо (а это и было целью моего звонка), я стал оскорблять ее еще более жестоко. Конечно, не без причины: в начале разговора я был полон смирения и нежности, но безжизненный голос Марии и то, что она опять не ответила ни на один мой конкретный вопрос, разозлило меня. Этот диалог — точнее, мой монолог — становился все яростнее, и чем больше я злился, тем более измученной казалась она, отчего я приходил в совершенное отчаяние, ведь я не сомневался в своей правоте и необоснованности ее страданий. Я закончил разговор криком, что убью себя, что она — комедиантка и что мне необходимо поскорее встретиться с ней в Буэнос-Айресе.
Мария не ответила ни на один конкретный вопрос, но в конце концов, уступив моей настойчивости и угрозам покончить с собой, пообещала завтра же приехать в Буэнос-Айрес, «хотя неизвестно зачем».
— Единственное, чего мы добьемся, — добавила она очень тихо, — это еще раз сделаем друг другу больно.
— Если ты не приедешь, я убью себя, — повторил я. — Подумай хорошенько, прежде чем принять какое-либо решение.
Я повесил трубку, ничего больше не сказав: в тот момент я действительно верил, что убью себя, если она не приедет и не поможет разобраться в недоразумении. Как ни странно, я был удовлетворен. «Посмотрим», — думал я, будто речь шла о мести.
Это был отвратительный день.
Я в ярости вышел из мастерской. Мысли о нашей завтрашней встрече не спасали от глухой, необъяснимой ненависти. Сейчас мне кажется, что эта ненависть была направлена против меня самого, ведь в глубине души я сознавал: жестокие оскорбления были беспочвенны. Но я бесился оттого, что Мария не защищалась, а ее страдальческий и кроткий голос еще больше раздражал меня.
Я презирал себя. В тот вечер я много выпил и под конец стал ввязываться в драки и цепляться к девкам в одном из баров на улице Леандро Алема. Я выбрал женщину, которая показалась мне самой порочной, и затеял спор с матросом, непристойно над ней подшутившим. Не помню, что произошло потом, кажется, к удовольствию посетителей, мы подрались, и нас растащили. Затем мы с этой женщиной оказались на улице. Свежий воздух пошел мне на пользу. Под утро я повел ее в мастерскую. Как только мы вошли, она стала смеяться над картиной, стоявшей на мольберте. (Сказал ли я, что после «Материнства» моя живопись понемногу менялась, будто герои и предметы прежних работ пережили вселенскую катастрофу? Я вернусь к этому позднее, но сейчас мне хочется продолжить рассказ о том, что случилось в те роковые дни.) Женщина смеясь стала разглядывать картину, а потом посмотрела на меня, как бы требуя объяснений. Вы догадываетесь, что мне было наплевать на мнение, которое эта несчастная могла составить о моем искусстве. Я сказал, что не стоит тратить времени на ерунду.
Мы были уже в постели, как вдруг меня поразило страшное сходство: выражение лица этой румынки напоминало то, какое я однажды подметил у Марии.
— Шлюха! — закричал я исступленно, с отвращением отодвигаясь. — Конечно, она шлюха!
Румынка изогнулась, как змея, и до крови укусила меня в руку. Она решила, что я говорю о ней. Я пинками выставил девку из мастерской, крича, что убью ее как собаку, если она сейчас же не уберется прочь. Меня тошнило от презрения и ненависти ко всему человечеству. Она ушла, осыпая меня бранью, хотя я бросил ей вслед очень много денег.
Я долго стоял ошеломленный, не в силах разобраться в своих чувствах. Наконец я принял решение: пошел в ванную комнату, наполнил ванну холодной водой, разделся и залез в нее. Мне хотелось прояснить некоторые вещи, и я оставался там, пока не пришел в себя. Постепенно ко мне вернулась обычная четкость суждений. Я старался размышлять как можно более трезво, чувствуя, что нащупал точку опоры. От чего я повел отсчет? В ответ на ум пришло сразу несколько слов. Ими были: румынка, Мария, проститутка, наслаждение, симуляция. Из этих слов должно было сложиться нечто существенное, в них таилась истина, от которой необходимо было оттолкнуться. Я сделал несколько усилий, чтобы расставить слова в нужном порядке, наконец мне удалось сформулировать ужасный, но неизбежный вывод: выражение лица проститутки и Марии было одинаково; проститутка симулировала наслаждение, значит, и Мария симулировала наслаждение; Мария — проститутка.