Подчиняясь жесту Берла, Колька неохотно устроился на выцветших жестких подушках. Окружающий антураж отчего-то напоминал ему недоброй памяти афганские виды. Босоногие чумазые дети, бесформенные женщины, безмолвно исполняющие домашнюю работу, хозяин с темным дубленым лицом, жилистые куры, упорно роющиеся в мусорных кучах, большие лохматые псы, выдающие своим враждебным оскалом истинное отношение всего этого гиблого места к случайно заехавшим чужакам. Картину дополнял новенький джип «Паджеро», кажущийся неуместным на фоне крикливой восточной бедности. Колька хмыкнул — видали мы такие чудеса… Афганский опыт говорил ему, что в багажнике машины наверняка можно обнаружить немало интересного… например, «стингер» и пару автоматов впридачу.
Колька поерзал, чтобы получше ощутить заткнутый за пояс «глок». Угловатая рукоятка пистолета хотя и вернула немного уверенности, но общего состояния не улучшила. Прошедшая ночь лежала у него на душе гнилой болотной лужей и упорно не желала рассасываться. Странно… столько лет он шел к ней, этой ночи, столько раз представлял себе испуганное ненавистное лицо сутенера, укравшего у него жизнь, радость, свободное дыхание — все самое дорогое, чем только может владеть человек. Он многократно воображал свою страшную месть, сидя на скамейке вышеградской автостоянки, он репетировал ее, убивая других подонков в Гамбурге, Стамбуле и Амстердаме, он смаковал каждую ужасную ее деталь, с холодной изобретательной яростью придумывая все новые и новые усовершенствования, чтобы сделать ее еще больнее, еще ужаснее.
Эти сеансы ненависти на протяжении четырнадцати лет позволяли ему выжить, помогали справиться с чудовищной разрушительной энергией боли, пожиравшей его изнутри. Представляя себе встречу с Рашидом, Колька как бы подсовывал своему ненасытному внутреннему зверю другую пищу вместо самого себя. По сути дела, они накидывались на врага вместе — Колька и его боль — и на пару мучили воображаемого Рашида до тех пор, пока боль, насытившись, не засыпала, свернувшись клубком в потаенном месте под Колькиным сердцем. И тогда Кольке становилось легче и можно было вздохнуть, осмотреться вокруг неожиданно повлажневшими глазами и заметить подросшие деревья, и солнце, и рваную тучу, и славную улыбку девушки в проехавшей машине.
И вот теперь, когда ставшие привычными от своей долгой неосуществимости мечты неожиданно сгустились до состояния яви, когда он наконец оказался в подвале незнакомого дома наедине со связанным Рашидом, теперь, когда уже можно было до отвала накормить собственную боль реальной, а не выдуманной местью, настоящим живым продуктом, а не каким-то там суррогатом из Дюссельдорфа или Парижа, именно теперь Колька не почувствовал ничего — ну то есть вообще ничего, кроме, может быть, особенно опустошительного разочарования.
Перед ним сидел усталый мужчина средних лет, заранее смирившийся с наказанием и даже не слишком оспаривающий его жестокость. Он был катастрофически несоразмерен тому дьявольскому злодею, который рисовался Кольке в его мстительных фантазиях. Механически проделывая задуманное над умирающим в муках телом, Колька не испытывал ни малейшего удовлетворения — скорее, отвращение к самому себе. Ему даже приходилось постоянно повторять, как напоминание и оправдание: «это Рашид, не забывай… это Рашид… тот самый Рашид…» Ненавистное имя эхом отзывалось у него в голове, как в пустой и гулкой комнате, где на каждой стене, куда ни бросишь взгляд, пылает один и тот же вопрос: «зачем?»
Потом, когда враг наконец убежал от него в смерть — на этот раз уже точно навсегда, Колька с облегчением убрал то, что осталось, встал под душ, и долго стоял под горячими струями, гадая, удастся ли ему теперь когда-нибудь заснуть в оставшейся жизни. Убив Рашида, он словно осиротел. Даже обычно послушная Гелька, та самая, сотканная из снов и бдений, из облаков, дождя и ночного лунного неба над вышеградской автостоянкой — даже она не откликалась теперь на его зов. Колька вышел во двор, побродил по мокрой от росы траве, постоял, запрокинув голову и пристально высматривая Гелькину тень на темном давящем своде, испещренном тусклыми, как гвоздевые шляпки, звездами… все напрасно — Гелька не появлялась. То ли небо здесь не подходило для нее, то ли действие, совершенное им в эту ночь, было настолько неправильным, настолько диким и ужасным, что испугало даже Гельку. Но не могла ведь она отказаться от него вообще? Нет ведь?.. Колька вернулся в дом и сел на пол у входной двери, тупо уставившись в противоположную стену и стараясь не думать вообще ни о чем, ни о чем.
Берл, увидев его поутру, вздохнул и спросил, не лучше ли прямо сейчас поехать в аэропорт и попытаться обменять обратный билет, так, чтобы ввинтить Кольку на ближайший рейс домой, в Боснию. Колька молча помотал головой.
— Посмотри на себя, — сказал Берл. — Ты сейчас годишься только на роль зомби в хорошей «страшилке». Но «страшилки» здесь не снимают. Послать тебя в Голливуд, что ли?
— Хватит, Кацо… — перебил его Колька, раздражаясь уже от одной необходимости раскрывать рот и произносить какие-то слова. — Поехали дальше. До конца.
Берл пожал плечами и пошел звонить. Кому, куда — Колька особо не вникал. Он знал одно: надо продолжать, не важно как, лишь бы чем-то заполнить звенящую внутреннюю пустоту. И тогда… тогда, может быть, вернется и Гелька.
В машине Берл сразу включил громкую музыку, тем самым демонстрируя подчеркнутое нежелание лезть попутчику в душу, и Колька был благодарен ему за это. Они ехали на юг, огибая Беер-Шеву, и на протяжении всей двухчасовой дороги ухитрились не обменяться ни единым словом. Даже на бензоколонке, когда Берл выскочил за сэндвичем, общение ограничилось лишь вопросительным взглядом с его стороны и отрицательным жестом с Колькиной.
Зато теперь Берл явно решил вознаградить себя за столь долгое молчание, без умолку трындя о чем-то с одноногим душманом. Колька не понимал ни слова, но это мало его смущало. Он был уверен, что Кацо найдет способ подать знак в случае необходимости.
Зато Берл чувствовал себя неловко. Намеченный им разговор не очень подходил к беседе давно не встречавшихся братьев по оружию.
— Слышь, Гамаль… — сказал он наконец. — Ты уж меня прости, братишка, но больно надо. Дело, в общем, давнее. Четырнадцать лет назад, зима 91-го. Мы с тобой тогда еще в школу ходили…
— Ты ходил, — улыбнулся бедуин. — Я-то уже работал.
— Вот-вот, — подхватил Берл. — Я как раз о работе и говорю…
Он замялся. Гамаль спокойно смотрел на него сощуренными глазами и ждал.
— Этот мой друг… — Берл кивнул на мрачного Кольку. — Ищет свою невесту. Давно ищет, с той самой зимы. Ее, можно сказать, украли. Увез один торгаш из России, на Балканы увез, в Боснию.
Он замолчал. Гамаль тоже молчал, щурился. Рядом, уловив изменение в тоне разговора, заерзал на подушках Колька.
— Не дергайся Коля, — сказал Берл по-русски. — И перестань мять спиной свою пушку — нервирует.
— Плохо его дело… — медленно проговорил Гамаль. — Столько лет прошло. Жалко человека. Тут уже никто не поможет.
— Гм… — Берл смущенно покашлял. — Видишь ли, тут такая история получилась. Нашли мы того торгаша, чисто случайно. Здесь нашли, в Тель-Авиве. Ну и, конечно, поговорили с ним, сам понимаешь. Мы спрашивали, он отвечал. Думаю, не врал. В общем, много он девушек продал, мог бы и забыть, но ту свою сделку помнил в деталях. И знаешь, братишка, я ему верю. Короче, сдал он тогда восемь женщин бедуину по имени Азала. Дорого сдал, дороже обычного, потому что проститутками они не были, а такие, вроде бы, больше ценятся. И произошло это в деревне Крушице, под городом Травник, к западу от Сараево. Что скажешь?
Гамаль молча смотрел себе под ноги. Он не ожидал от Берла подобной бестактности. Столько лет знакомы… считай, почти братья… Хотя, какие они братья? В том-то и дело, что братство у них не настоящее, не кровное. Оттого и все проблемы. Там, в Ливане, война связала их жизненные ниточки одним крепким узлом, но что это такое — узел? Всего лишь одна точка на длинной нити. У Берла своя дорога, у него своя. Его, Гамалева нить, надежно вплетена в толстый бесконечный канат родного племени, вплотную к братьям и дядьям, их отцам и дедам, детям и внукам. А Берлов канат идет поперек, совсем другими путями. Велика ли цена тому крошечному узелку?
И все же он чувствовал, что не может отмахнуться от своего старого приятеля, как отмахнулся бы от какого-нибудь настырного полицейского или чиновника. Но, с другой стороны, что он может рассказать Берлу — он, Гамаль Азала, чье племя живет контрабандой вот уже несколько десятков лет, с тех пор, как чей-то карандаш прочертил по линейке прямую линию границы между Израилем и Египтом, разломив большую семью надвое проволочным забором? Разве забор — преграда для бедуина? Разве испугает бедуина пограничный джип? Тем более, что сидят в том джипе парни в военной форме, но с той же самой фамилией — Азала…