— Точно так же пуля есть пуля. Я не улавливаю, какое различие ты проводишь между отправлением английских законов и отправлением английских пуль: в обеих профессиях принимают ту же присягу.
— При любых обстоятельствах человеку лучше следовать правилам, которые цивилизация признает гуманными. Лучше быть адвокатом, чем красномундирным.
— Ты считаешь военное ремесло позорным. Так почему же тогда у вас клубы имени Сарсфилда, имени Хью О’Нила, имени Хью Рыжего?
— О, биться за свободу — совсем другое. Но поступать на службу к своему угнетателю, делаться рабом его — это низость.
— А скажи тогда, сколько в вашей Лиге таких, кто учится для гражданской службы и намерен делать чиновничью карьеру?
— Это другое дело. Они всего лишь гражданские чиновники, а не…
— Какая, к черту, разница, что гражданские! Они присягают правительству и получают от него жалованье.
— Ну конечно, если тебе угодно так на это смотреть…
— А у скольких членов Лиги найдутся родичи в полиции или жандармерии? Даже мне известен десяток твоих друзей, [которые] у кого отцы — полицейские инспекторы.
— Несправедливо обвинять человека за то, что его отец был тем-то и тем-то. У сына и отца сплошь и рядом разные взгляды.
— Но ирландцы любят хвалиться верностью традициям своей юности. «Как все вы, парни, верны Матери Церкви! Почему бы вам не хранить такую же верность традиции боевого шлема, как традиции тонзуры?»
— Мы храним верность Церкви потому, что это наша национальная церковь, та церковь, за которую наш народ страдал и готов снова пострадать. Полиция — другое дело. Мы смотрим на них как на чужаков, предателей, притеснителей народа.
— Старик-крестьянин в деревенской глуши, как видно, другого мнения, когда он пересчитывает свои замусоленные бумажки и приговаривает: «Тома отдам в попы, а Микки — в фараоны».
— Полагаю, ты эту фразу услыхал в какой-нибудь пьеске про опереточных ирландцев. Это клевета на наших соплеменников.
— Ну нет уж, это и есть ирландская крестьянская мудрость: он прикидывает на одной чашке весов попа, на другой полисмена, и все отлично уравновешивается, потому как оба завидной корпуленции. Система противовесов!
— Последний британчик[16] не станет так чернить своих земляков. Ты просто повторяешь лживые избитые штампы — ирландец-пьяница, ирландец с физиономией павиана, как изображают в «Панче».
— То, что я говорю, я вижу вокруг меня. Трактирщики и ростовщики, что наживаются на народной нищете, тратят некую часть доходов, чтобы пристроить своих сыновей и дочек в религию, а те бы за них молились. Один из твоих профессоров, который тебе преподает на медицинском факультете санитарию или судебную медицину или что-то такое, Бог его знает что, он в то же время владелец целой улицы борделей, меньше чем в миле вот отсюда, где мы стоим.
— Кто тебе это сказал?
— Сорока на хвосте принесла.
— Это ложь!
— Да, это противоречие в терминах, или то, что я называю систематической компенсацией.
Не все разговоры Стивена с патриотами были в столь резком духе. Каждую пятницу он встречался по вечерам с мисс Клери, или же — поскольку он вернулся-таки к имени — с Эммой. Она жила возле Портобелло, и в те вечера, когда собрание заканчивалось пораньше, отправлялась домой пешком. Часто она подолгу задерживалась, беседуя с невысоким молодым священником, отцом Мораном, у которого были выразительные темные глаза и вьющаяся ухоженная шевелюра черных волос. Молодой патер играл на пианино, исполнял сентиментальные песни и по многим основаниям пользовался успехом у дам. Стивен часто наблюдал за Эммой и отцом Мораном. Однажды отец Моран, у которого был тенор, сделал Стивену комплимент, сказав, что он от многих слышал лестные отзывы о его голосе и надеется когда-нибудь иметь удовольствие его услыхать. Стивен повторил то же самое священнику, добавив, что мисс Клери отзывалась самым высоким образом о его голосе. В ответ патер улыбнулся и поглядел лукаво на Стивена. «Не надо верить всем похвалам, которые мы слышим от дам, — сказал он. — Дамы всегда немножко склонны — как бы тут выразиться — склонны привирать, я боюсь». Тут патер слегка прикусил свою розовую нижнюю губу двумя маленькими белыми ровными зубами, его выразительные глаза улыбнулись, и со всем этим он принял вид такого обаятельно-вульгарного сердцееда, что Стивену захотелось хлопнуть его по спине в знак восхищения. Стивен продолжал разговор еще несколько минут, и как только дело коснулось ирландских тем, священник необычайно посерьезнел и сказал очень набожно: «О да. «Благослови Господь сей труд!»«Отец Моран не был любителем старых монотонных песнопений, заявил он Стивену. Разумеется, сказал он, это очень величественная музыка музыка сурового стиля [sic]. Но он был того мнения, что не следует делать Церковь чересчур мрачной, и с обаятельной улыбкой заметил, что дух Церкви вовсе не мрачен. Он сказал, что нельзя ожидать от людей особой симпатии к суровой музыке и что люди нуждаются в более человечной религиозной музыке, чем грегорианские хоралы, в завершение порекомендовав Стивену разучить «Град священный» Адамса.
— Вот вам прекрасная песня, с чудесной мелодией и в то же время религиозная. Тут есть религиозное чувство, волнующая «мелодия, сила — одним словом, душа».
Когда Стивен видел этого молодого священника рядом с Эммой, он обычно приходил в состояние некоего неистовства. И дело было скорей не в том, что он лично страдал; в большей степени зрелище казалось ему примером вечной ирландской несостоятельности. Зачастую он чувствовал, что руки у него так и чешутся. Взор отца Морана был столь ясным и нежным, и Эмма стояла пред этим взором в позе такой вызывающей и самозабвенной «гордости плоти», что Стивена неудержимо тянуло толкнуть их в объятия друг друга, шокируя общество и пренебрегая болью, которую, как он знал, причинит ему это безличное великодушие. Эмма несколько раз позволила ему проводить себя до дома, но вовсе не создавала впечатления, что она сохраняет свое общество лишь для него. Юноша был задет этим, ибо больше всего ему было невыносимо, когда его ставили на одну доску с другими и, если бы только ее тело не представлялось ему столь полным наслаждения, он бы предпочел оказаться унизительно отвергнутым. Ее шумная наигранная манера вначале шокировала его, пока его ум не раскусил до конца всю глупость ее ума. Она очень резко критиковала барышень Дэниэл, предполагая, к большому неудовольствию Стивена, что и он настроен к ним так же. С рассчитанным кокетством она вопрошала Стивена, не может ли он уговорить ректора своего колледжа принимать туда женщин. Стивен предложил ей обратиться к Макканну, великому защитнику женщин. Она рассмеялась на это и сказала с искренним беспокойством: «Слушайте, откровенно говоря, какой жутковатый персонаж!» Она смотрела чисто по-женски на все, что молодым людям полагается считать серьезным, но из вежливости делала исключения для самого Стивена и для Гэльского Возрождения. Она спросила, не собирается ли он читать доклад и о чем там будет. Она бы все отдала за то, чтобы прийти послушать его и она сама просто без ума от театра и однажды цыганка гадала ей по руке и нагадала, что она будет актрисой. Она три раза ходила на пантомиму и спросила Стивена, что ему больше всего нравится в пантомиме. Стивен ответил, что ему нравятся хорошие клоуны, но она сказала, что предпочитает балет. Потом она захотела узнать, часто ли он ходит на танцы, и начала его убеждать записаться в кружок ирландских танцев, который она посещала. Глаза ее начали «копировать выражение» патера Морана — выражение нежной многозначительности в моменты, когда разговор опускался на самое дно банальности. Нередко, идя рядом с ней, Стивен раздумывал, чем она занималась со времени их последней встречи, и поздравлял себя с тем, что успел схватить впечатление от нее в ее прекраснейший миг. В глубине души он оплакивал перемену в ней, ибо ничто сейчас не было бы ему так желанно, как роман с нею; но он сознавал, что даже это полное и теплое тело едва ли сможет полностью заслонить для него ее удручающую развязность и мещанское жеманство. Ему казалось, что он различил в глубине ее отношения к нему некую импульсивную недоброжелательность, и он думал, что понял и ее причину. Он отправил эпизод в память, фигуру и пейзаж в камеру сокровищ и, поколдовав со всеми тремя, произвел на свет несколько страниц «убогих стихов». Однажды, дождливым вечером, когда улицы были непригодны для прогулок, она села у Колонны на трамвай в сторону Рэтмайнса и, стоя на подножке, протянула руку ему, благодаря за любезность и прощаясь. И в тот же миг тот эпизод их детства с магнетической силой возник в уме у обоих. Перемена обстоятельств заставила их поменяться местами и теперь верх был за нею. Он взял ее за руку, лаская, ласково поглаживая один за другим три шва на тыльной стороне ее лайковой перчатки, пересчитывая костяшки пальчиков, лаская и собственное прошлое, к которому сей непоследовательный ненавистник [традиций] наследий всегда питал благосклонность. Они улыбнулись друг другу; и вновь в глубине ее дружелюбия он различил [момент] недоброжелательность, и родилось подозрение, что по своему кодексу чести она обязана была настаивать на сдержанности мужчины и презирать его за сдержанность.