Дом уплыл, и тут же следующее явление: институт, макет института, а из окон Громоотвод выглядывает, и ребята из группы. Тоже машут руками.
Институт проплыл — и всплыли сразу много институтов — совсем маленьких и совсем одинаковых — макеты макета. А кто выглядывает из окон уже и не разобрать.
А дальше совсем непонятное: пузыри, пузырьки, пузыречки — немного похоже как в лимонаде, но там все одинаковые и летят вверх, а тут разного размера и вбок — сквозь стены, сквозь Веру…
И тут Вера все поняла: мужчина-робот, хитрый мужчина-робот нарочно посылал успокоительные волны, чтобы она отвлекалась и забыла о бдительности. А теперь, когда она отвлеклась и забыла, вот эти пузырьки и пузыречки: они же свободно проходят и сквозь нее! Проходят, и каждый пузырек уносит из ее головы частицу тайны, той самой тайны, которую мужчина-робот сначала хотел выведать у нее грубо и прямо, но не сумел. А теперь он соберет пузырьки, сложит и узнает тайну. Надо скорей отгородиться от пузырьков, вот только — как?! Одеялом! Сквозь одеяло и сам мужчина-робот не смог с нею разговаривать, и пузырьки эти, которые он насылает, не пройдут!
Вера накрылась с головой, подоткнула все щели — отгородилась! Отгородилась от пузырьков, отгородилась от всего мира.
Она лежала в тесном коконе, в котором все вместилось, все замкнулось — а мир снаружи, существует ли он?!
Новое знание возникло сразу, как включившийся свет, и затопило все сознание — начался ужас, какого до сих пор Вера и вообразить не могла. Ужас!!! Мира вне кокона не существовало. Абсолютно не существовало!
Смутно помнила она, что с нею происходило раньше. Как слайды на стене, когда плохо наведена резкость. Что-то веселое, пестрое — детство. Какая-то суета, маленькие фигурки бегут, вечная дружба, вечная любовь — школа. Папа и мама важно кивали головами — воспитывали. Свобода и веселье — институт. Нашествие роботов, мрачный тяжелый дом — тюрьма… И вдруг все оборвалось, кончилось! Потому что она проснулась. А все картинки, все слайды на стене — это же были сны! Очень интересные сны, прекрасные сны, даже последний сон, где нашествие роботов — тоже прекрасный, потому что о жизни, о мире вокруг — но она проснулась. Сны кончились, и она теперь на самом деле. А на самом деле она в тесном коконе. Она в тесном коконе, а снаружи-то ничего нет. Вообще ничего нет!!! Какой был интересный сон — все эти реки, горы, города, люди, звери, звезды! И она среди них. Росла, ждала, надеялась. События всякие. Но всего лишь сон, который кончился. И ничего на самом деле нет. На самом деле она одна. Одна!!! Одна в пустоте. Она была вечно и будет вечно. Когда-то во сне она думала, что страшна смерть. Нет, смерть — благо! Быть вечно одной в пустоте — вот настоящий ужас! Вечно одна в пустоте!!! Одна, как библейский бог до начала творения, и так же замкнута сама в себе. Снова бы заснуть, снова бы увидеть сны, но нет, она знала, что заснуть больше не удастся. Хотя бы вспоминать сны, но они помнились уже совсем смутно, и скоро сотрутся вовсе, забудутся. Ничего нет, ничего не осталось. Вечность особенно ужасна! Умереть бы, исчезнуть сознанию, по нет, умереть невозможно, предстоит вечно существовать, вечно сознавать абсолютную пустоту.
Имя она уже потеряла: зачем имя, ведь имя отличает от других, от похожих, а ей не от кого отличаться. Имя потеряла, а теперь теряла и очертания, границы — да и какие могут быть границы, если она вмещает в себя все сущее, если она единственная, если вне ее ничего. Бессмертна и вечно одна… Невозможная, непереносимая тоска пронизывала ее всю, проникала в волосы, в кости, в кровь. Тоска, по сравнению с которой любая боль — исцеление, потому что боль — жизнь, а тоска — вне жизни, отрицание жизни. Вечная отныне тоска. Кажется, она всегда смутно подозревала, что все хорошее — сон, но такого чудовищного пробуждения она не ждала. Вечно одна, вечно замкнута и бессильна кого-нибудь сотворить, чтобы разбить одиночество. Тоска в каждом волосе, в каждой кости…
И вдруг хлынул свет!
— Верочка, покушай, милая. А укрываться с головой нельзя.
Не одинока!!! Смертна!!!
Мгновенный, невозможный, невероятный восторг! Возвращение всего: мира, света, людей, имени, гор, городов, деревьев, звезд, зверей! Все есть, все существует! Нужно все потерять, чтобы понять, какой это восторг: что все существует! Что происходят события, что мир меняется вокруг! Что она, Вера Сахарова, родилась, выросла, живет, постареет, умрет!
От восторга, от полноты жизни, чтобы ускорить и обострить события, Вера выхватила у наклонившейся над нею женщины в белом миску, размахнулась — и руку ее схватили довольно больно. Как прекрасно, что больно!
— Опять! Какую моду взяла!
Несколько женщин в белом окружили ее кровать, одни держали, другие ловко пеленали простынями, а Вера счастливо смеялась и выкрикивала:
— Вы слепцы! Кроты! Вы не видите, что жизнь прекрасна и удивительна!
Спеленатую, ее усадили на кровати.
— Ну, есть будешь?
— Конечно, буду! Есть, жевать!
Тогда открывай рот.
Ей поднесли ко рту полную ложку, она с готовностью открывала рот и с наслаждением снимала губами с ложки кашу, прекрасную кашу, которую хотелось жевать и жевать, наслаждаясь вкусом. Это же такое счастье — вкус! Как и цвет, как и звук, как и прикосновение.
— Глотай скорей. Сколько ж можно жевать одну ложку!
Вера глотала, снимала с ложки новую порцию каши — и снова жевала, жевала.
— Ну вот, а теперь чаю. Голову-то запрокинь немного.
Неудобно пить чай, когда руки завязаны! Женщина наклоняет стакан не в такт, чай течет по подбородку, но все равно прекрасно: что есть сладкий чай, что он может горячей струйкой течь по подбородку. Все прекрасно, что существует, что бытие! Ужасно только небытие!
— Ну вот, а теперь укол сделаем, чтобы Верочка поспала.
И спать — замечательно! Потому что во сне интересные сны. Потому что такое счастье проснуться — и убедиться в реальности этого мира!
С утра, едва Виталий успел надеть халат, позвонили из проходной: пришли родители больной Сахаровой и просятся поговорить с лечащим врачом.
— Я же вчера с ними поговорила! — возмутилась Люда. — Пока ты ходил к этой своей суицидной. Что им еще надо?
— Не суицидная она!
— Ладно тебе! Наши больные просто так под машины не попадают.
Тот же стереотип мышления, что у Иры Дрягиной!
— Ну так что ответить проходной? — Трубку держала Капитолина. — Ты тоже, Люда, зря кричишь: такое горе у людей.
— Конечно, горе, Капитолина Харитоновна: кто ж спорит! Только тут у нас столько горя, и если все со своим будут каждый день ходить, — когда работать?
Виталий махнул на нее рукой.
— Конечно, пусть пропустят.
И не только потому, что у людей горе, а он такой чуткий: ему самому было интересно с ними поговорить! Одно дело то, что Люда записала с их слов в историю — за что ей спасибо! — а другое — расспросить самому.
Буквально через минуту раздался звонок у дверей — бежали они, что ли? Виталий пошел открыть. Ну, конечно, оба бежали. У мужа довольно тонкое лицо с безвольным подбородком, сломанный, как у боксера, нос казался приставленным по ошибке. Жена курносая, черты лица мелкие, незначительные, видно, что кокетливая. Предугадать в них красоту дочери совершенно невозможно.
— Нам нужен лечащий врач Веры Сахаровой! — заговорила жена, она явный лидер.
— Это я, проходите, пожалуйста.
Лица обоих выдали явное разочарование: ну конечно, они предпочли бы врача с посеребренными опытом висками. Но смолчали.
Виталий усадил их тут же, в тамбуре: чтобы спокойно поговорить. А то если пригласить в ординаторскую, Капитолина будет все время вмешиваться.
— С нами уже разговаривала ваша доктор. Такая женщина. Но она нам Верочку не показала! До сих пор не верится. Может быть, вышла путаница, недоразумение? Может быть, у вас однофамилица? Когда нам позвонили… Утром была совершенно здоровой, и вдруг…
— Какая же путаница? Адрес-то записан правильно? Ваш?
— Да, адрес наш… Но, наверно, просто понервничала, а ее сразу сюда! Почему нам ее не показывают?!
Жена говорила, а муж после каждой ее фразы кивал головой.
— Покажу вам ее, конечно, покажу. Только, к сожалению, ваша дочь действительно больна.
— Но как же так, доктор?! Была совершенно здорова!
— Боюсь, что вы не заметили первых признаков.
— Ну что вы говорите! Я не могла не заметить! Вышла из дома абсолютно здоровая девочка! Как я могла не заметить, я же мать! И она мне всегда все рассказывает, всем делится! Может быть, что-то случилось на улице, понервничала, а уж ее сразу сюда! А здесь, я думаю, можно и заболеть в таком обществе!
Конечно, они убиты горем, но горе свое выражают слишком агрессивно. Виталий в который раз убеждался, что не всякое горе достойно сочувствия. Горе обнажает — а есть люди, которым лучше не обнажаться. Наверное, и Люду допекли вчера, вот она и взорвалась, когда услышала, что они снова здесь.