Золотая цепь вдруг вытягивается из-под купола, она блестит и сверкает, от нее отскакивают веселые световые зайчики и лучистые, слепящие блики. По цепи на вытянутых руках спускаются сестры и за ними сам Ген. Немая сцена. Тишина. И – выстрелы аплодисментов, гром и плеск, топот и крики. Директор бежит из своей ложи, обнимает артистов – и здесь и его и его зрителей настигает последний, заключительный фокус. Дерево падает, раскрывается надвое вдоль ствола, и из него, как из гнезда, вылетают птицы. Вот ласточка. Вот кенарь, вот малиновка! Снегирь, синичка, чиж! Семейство Ген раскланивается с публикой. Зрители встают и аплодируют волшебникам, – иначе их не назовешь. Птицы летают по всему помещению цирка. Нагруженные букетами цветов, расходятся зрители по домам, удивленные, восхищенные и встревоженные до последней степени.
Утром следующего дня директор едет в гостиницу к Гену.
«Я принимаю ваши условия, господин волшебник! Текст договора – со мною. Прошу подписать. Вот, извольте взглянуть, та сумма, которую вы назвали мне днем».
Ген не спеша раскурил сигару, усадил директора в кресло, сказал:
«Помножьте эту сумму на два, господин директор!»
«Согласен, господин Калиостро!»
У кассы цирка очередь. По распоряжению дирекции вывешены аншлаги: цена билетов на вечерние представления повышена втрое. Зрителей не остановило бы и десятикратное повышение цен. Сестер Ген сопровождали на улицах толпы народу. Особенным успехом пользовалась старшая – глухонемая Вера Ген. С нею хотели познакомиться буквально все жители города. Ей признавались в любви. После пятого представления в цирке Вера принуждена была заказать особые карточки с надписью на каждой: «Благодарю за прогулку. Не ищите, оставьте меня, я глухонемая». Это для тех, кто не знал ее.
Грин умолк. Громко тикали настольные часы. Жена оставила работу и откровенно залюбовалась мужем. Пауза длилась долго.
– И это всё? – спросила жена. – Для подлинного события здесь более чем достаточно и чудес и вполне реальных фактов. Для рассказа не хватает чего-то в конце.
– Ты заинтересована? – спросил Грин.
– Очень, мой милый выдумщик, – ответила жена. – Но скажи, пожалуйста, почему одна из артисток глухонемая? Для чего это тебе нужно?
Грин встал, его всего передернуло, он нервно заходил из угла в угол. Жена пристально следила за ним.
– Сядь, – сказала она. – Я ничего не хочу знать, дружок. Твоя личная жизнь принадлежит тебе. Не расстраивайся, сядь. Эта Вера Ген живет в Петербурге и ты ее знаешь, да?
Грин отрывисто произнес:
– Да!
– Она глухонемая?
– Да!
– И ты сочинил все цирковые чудеса, конечно, для того, чтобы себе самому объяснить нечто необъяснимое. Знаю я твой метод, Саша. Люблю твой талант. Сегодня ты очень недурно сочинял, но не придумал конца. Давай-ка, дружок, устроим пирушку, хочешь? Я схожу в магазин, а ты тем временем приготовь чай.
Грин вдруг расхохотался:
– Мясо съел кот Васька! Ей-богу, кот Васька съел! Никто другой, как он!
– Ничего не понимаю, – сказала жена. – Какое мясо?
– Мясо рыжей акулы, той, что убита вчера боцманом со шхуны «Навуходоносор Семнадцатый». Веруша, милая, а как тебе понравится вот эта дама?
Жена взяла снимок глухонемой в руки, близко поднесла его к глазам, отставила на конец стола, несколько раз взглянула на мужа, а он, словно в чем-то молчаливо каясь, отошел к окну и с нескрываемым волнением следил за меняющимся выражением лица жены. Она поставила карточку так, как она стояла, взялась за рукоделие, но сию же секунду оставила его, чтобы еще раз взглянуть на глухонемую.
– Кто она? – спросила жена после долгого молчания, всеми оттенками голоса стараясь убедить и себя и мужа в том, что она чрезвычайно равнодушна и к существованию глухонемой и к возможной близости ее к мужу. Грин улыбнулся – улыбкой нарочито длительной, чтобы дать возможность жене заметить ее и прочесть в ней все, что только ей будет угодно.
– Хороша? – спросил Грин.
– Как тебе сказать… – произнесла жена, не отрываясь от рукоделия. – Трудно судить по фотографическому снимку. Кроме того, эти крохотные снимки всегда или убавляют или прибавляют нечто в лице человека.
– А всё же – хороша?
– Может быть, и вовсе не хороша, мой друг, но бесспорно красива. Красива, притягательно интересна, и вместе с тем есть в ее лице что-то страдальческое. Скажи же мне, кто она?
– Глухонемая Вера Ген, я видел ее трижды, она волнует меня, как не дающаяся усилиям моим фраза, ее существование необходимо мне, как воздух. Я люблю ее, как… вовсе не той любовью, какой земной мужчина любит земную женщину.
– Я понимаю, друг мой, – нежно и трогательно-просто сказала жена.
– Она загадка, – прошептал Грин. – Она чудеса и сказка. Тот рассказ, который я наговорил тебе сегодня, некоторым образом есть мое объяснение необъяснимого, волшебного.
– Друг мой, – сказала жена, – я знавала одного англичанина, удочерившего сестер-близнецов. Он сделал из них циркачек.
– Ты смеешься или принимаешься сочинять рассказы? – спросил Грин. – Прости, Веруша, нервы у меня, черт их дери!
– Не распускайся, голубчик. Надо уметь держать себя в руках. В неврастении есть что-то от распущенности, прости меня. Я не смеюсь и не умею сочинять рассказов. Я умею написать то, что было. Я лишена дара выдумки. Но я знавала одного англичанина, сэра Чезвилта, он…
– Чезвилт! – воскликнул Грин. – У него слоны, верблюды, медведи, обезьяны, да?
– Не кричи, друг мой! Я сейчас уйду и не буду мешать тебе. Оставь меня, не тронь! Мне хочется побыть одной.
Жена ушла. И тотчас же в окно постучал ворон.
Всю ночь он читал чужие письма.
А. Дюма
На этот раз ворон не вошел в комнату. Он подал Грину письмо, дружески клюнул его в руку, каркнул и улетел. Грин закрыл форточку, занавесил окно, собрал все пакеты, принесенные воздушным почтальоном, вскрыл их и приступил к чтению.
«Геннадию Николаевичу Левицкому
Высокочтимый, премногомилостивый Геннадий Николаевич!
Поздравляю Вас, батюшка мой, с увеличением родни, а следственно, и со счастьем. Благодетельница моя, Ольга Николаевна, сестрица Ваша и святая женщина, просила меня кланяться Вам, батюшка мой, и передать, чтобы Вы по великому расстройственному и недужному характеру своему не предавались меланхолии и черной злой тоске по тому поводу, что сестрица Ваша родила двоих, то есть близнецов. Один ребенок, дорогой мой Геннадий Николаевич, есть одно божие благословение, а два ребенка есть двойное благословение божие. И не будем роптать на него, пресвятого, за то, что одна из новорожденных девочек не издает звука вот уже семнадцатый день и по всей видимости еще к тому же и не слышит. На то воля неба, не наша. Здоровье родительницы удовлетворяющее всех нас. Вы, батюшка мой, не сомневайтесь в истине всего мною сообщенного, не лгу и говорю истинную правду. Английский господин Чезвилт бессменно дежурит у постели сестрицы Вашей и много потешает ее почти искусным неумением выражаться на нашем русском языке. Как подумаешь, право, что мы, поживя с год в Париже, не хуже, а много лучше ихних парижанов научаемся разговаривать по-французски, а любой чужой иностранец всю жизнь будет ходить среди нас и так и не научится складно и правильно сказать хотя бы дурака. Отчего бы это, высокочтимый Геннадий Николаевич? Не из-за того ли, что наш славный русский язык многотруден и своеобычен, исполнен красот и чудес немыслимых для заморца, или потому, что мы, русские люди, – простите за похвальбу! – трикрат умоспособнее заграничных иностранцев… Пишу всё сие к тому единственно, дабы была Вам возможность что-либо написать мне, добрейший благодетель и друг мой.
Завтра покидаю Новгород и на неделю удаляюсь от сестры Вашей, но по возвращении (должность канцеляриста скучна, грешна и каламбурна, прости господи!) всё отпишу Вам в подробностях.
Племянницы Ваши личиками в матушку свою, а на самих себя столь обоюдно похожи, что даже страшно и святотатственно.
Ваш, благодетель мой и друг, управитель и ответчик за недвижимое и движимое
Алексей Драдедамов.
18 сентября 1883 года. Новгород.
Приписываю еще одно: мое здоровье отменное, и даже стыдно, как мне хорошо. Еще раз – Алексей Драдедамов».
* * *
«Ольге Николаевне Левицкой.
Друг мой, сестра, здравствуй!
Алексей подробно знакомит меня со всеми новостями. Он только ни словом не обмолвился о супруге твоем – где он и что с ним – неизвестно, но полагаю, что таких, как он, скорая смерть не настигает, а ежели и настигнет, то, надо думать, сие к лучшему. Поцелуй за меня дорогих моих племянниц. В должности у меня всё хорошо и порою блистательно: министр обратил внимание на труды мои и соблаговолил ходатайствовать об ордене. Это письмо тебе вручит друг мой – превосходный доктор Максимилиан Георгиевич Фош, ему доверься сполна и вполне в рассуждении Верочки, которую он, по моей просьбе, будет лечить.