Миссис Виттерспун провела у нас два дня и две ночи. После ее отъезда мы снова занялись делом, сосредоточив внимание теперь на высоте. Горизонталь мы уже отработали, пора было переходить к вертикали. Признаюсь, вдохновил меня Линдберг, мне захотелось обойти его на очко: он летал в машине, а я хотел сам. Пусть у меня меньше масштаб, зато это совсем фантастика, и мой успех в одночасье затмит всю его славу. Как я ни бился, я ни на дюйм не поднялся выше прежнего. Полторы недели мы с мастером пытались понять, в чем причина, но безуспешно. Потом, вечером пятого июня, мастер выдвинул одно предположение, которое наконец позволило сдвинуться с мертвой точки.
— Я всего-навсего лишь размышляю вслух, — сказал он, — но по-моему, все дело в твоей подвеске. Весит она одну унцию — в крайнем случае, две, но, принимая в расчет сложность твоей задачи, возможно, этого и достаточно, чтобы тебя держать. При подъеме в направлении, противоположном действию силы тяжести, вес тела растет в геометрической пропорции за каждый миллиметр, а это означает, что на высоте в шесть дюймов на тебя давит дополнительная сила, равная примерно сорока фунтам. Что составляет половину твоего веса. Если мои вычисления верны, то наши неудачи оказываются весьма логичными.
— Я ношу эту штуку с Рождества, — сказал я. — Без нее не получится, это мой талисман.
— Получится, Уолт, получится. В первый раз, когда ты оторвался от земли, твой талисман был у меня. Помнишь? Понимаю твои к нему теплые чувства, однако мы в своем деле соприкасаемся с глубинными пластами духовных материй, и вполне вероятно, что ты, целый и цельный, никогда не сделаешь того, что должен, и, чтобы талант твой развился во всей полноте, для начала нужно отречься от части себя.
— Вряд ли он при чем. На мне ведь есть одежда? Есть. Есть носки, башмаки? Есть. Не только же палец меня тянет вниз, они тоже. И я что, черт побери, должен разгуливать перед публикой в чем мать родила?
— Почему ты не хочешь попробовать? Терять мы, Уолт, ничего не теряем, а вдруг возьмем да и выиграем. Не прав так не прав. Но — если прав — было бы очень жалко этого не проверить.
Так он меня убедил, и пусть неохотно, с большим сомнением, я снял шарик и отдал мастеру.
— Ладно, — сказал я, — проверим. Но коли не выйдет, потом со мной лучше об этом и не заговаривайте.
Я удвоил прежний рекорд высоты меньше чем через час — сначала было двенадцать, потом четырнадцать дюймов. К заходу солнца я поднялся на два с половиной фута, убедительно доказав справедливость догадки мастера, прозревавшего суть и корень нашего искусства. Восторг был полный — воспарить, оказаться буквально на грани полета, — однако сохранять вертикальное положение удавалось лишь до двух футов, а выше меня начинало качать и подташнивать. Такое случилось впервые, и я не удерживал равновесия. Тело будто вытягивалось, будто становилось составленным из частей, которые болтались в воздухе каждая сама по себе — голова и плечи отдельно, а ноги отдельно. Потому на двух с половиной футах я, чтобы не кувыркнуться, ложился параллельно земле, инстинктивно угадав, что горизонтальное положение здесь удобнее и безопаснее. Ни о каком движении вперед я даже не думал — я слишком переволновался, но зато в тот же вечер, когда мы, вконец вымотавшись, собрались идти домой, я, прежде чем опуститься, вдруг неожиданно для себя прижал к груди подбородок и медленно сделал сальто, описав полный правильный круг, и даже не чиркнул о землю.
В тот вечер мы ехали домой хмельные от счастья. Теперь нам все было по плечу: совместить обе техники разом, перейти в настоящий полет, осуществить мечту. Наверное, это был лучший день нашей жизни, когда будущее наконец, казалось, уже в кармане. Однако учеба моя была прервана на следующий же день, шестого июня, ровно через сутки после взятия сей вершины, прервана грубо и безжалостно. То, чего долго боялся мастер Иегуда, наконец произошло, и происшедшее было так страшно, отозвалось в сердце такой болью и мукой, что оба мы изменились с тех пор раз и навсегда.
День прошел отлично, и, устроив вечером перерыв, мы решили задержаться до темноты, как бывало не раз той волшебной весной. В семь тридцать мы разложили бутерброды, собранные для нас утром мамашей Сиу, поужинали и в уже сгущавшихся сумерках снова взялись за дело. Лошадей мы услышали, наверное, часов около десяти. Сначала по земле пробежала дрожь, легкий гул, и я еще подумал, что где-нибудь далеко, в соседнем округе, идет гроза. Я только что сделал двойное сальто и сидел на берегу пруда в ожидании замечаний, но мастер, вместо того чтобы начать спокойное обсуждение, вдруг испуганным жестом схватил меня за руку. «Слушай, — приказал он. А потом снова сказал: — Слушай. Едут. Едут, ублюдки». Я прислушался и совершенно отчетливо понял, что звук действительно стал намного ближе. Секунды через две я узнал стук копыт — это были лошади, которые мчались во весь опор в нашу сторону.
— Не двигайся, — сказал мастер. — Стой где стоишь, и чтобы не шелохнулся, пока я не вернусь.
Не прибавив ни слова, он, как спринтер, рванул напрямик через поле. Я, и не подумав стоять, со всех ног помчался за ним. От нашего места до дома было примерно четверть мили, но пламя стало видно ярдов всего через сто — пульсирующие в черном небе красно-желтые языки. Слышно было, как щелкают хлысты, улюлюкают мужские голоса и грохают выстрелы, а потом среди всего этого мы безошибочно различили новые звуки: это были крики. Мастер бежал быстрее меня, расстояние между нами росло, однако возле дубов за сараем он резко остановился. Я догнал его, не притормозил — я летел прямым ходом к дому, но, заметив движение краем глаза, мастер меня толкнул и прижал к земле, чтобы я не выскочил на открытое место.
— Поздно, — сказал он. — Теперь, если нас увидят, мы только тоже погибнем. Нас двое, а их двенадцать, и все вооружены. Молись, чтобы нас не заметили, а им мы уже ничем не можем помочь.
Беспомощные, мы стояли там, за деревьями, и смотрели, как ку-клукс-клан делает свое дело. Двенадцать мужчин гарцевали у нас во дворе на двенадцати лошадях, орали и улюлюкали, спрятав лица под белыми тряпками, а мы стояли и ничего не могли сделать этим убийцам. Они выволокли из горевшего дома Эзопа, мамашу Сиу, накинули им на шею веревки и повесили возле дороги на вязовом дереве, на двух разных ветках. Эзоп непрестанно выл, мамаша Сиу молчала, а через пару минут их обоих уже не было. Двух моих друзей убивали у меня на глазах, а я стоял и смотрел, стараясь загнать назад слезы, и мастер Иегуда зажимал мне ладонью рот. Когда все было закончено, два куклуксклановца воткнули в землю большой деревянный крест, плеснули бензином и подожгли. Крест запылал, как наш дом, они от восторга дали несколько залпов в воздух, а потом все сели на лошадей и поскакали к Сиболе. Дом тогда уже превратился в светящийся огненный шар, от него несло жаром, ревели бревна, и как только последний из всадников скрылся из виду, крыша обвалилась и рухнула на землю в туче искр и метеоритов. Мне показалось, что это взорвалось солнце. Мне показалось, что я смотрю на конец света.
Мы похоронили их на своей земле в ту же ночь, за сараем в двух не отмеченных могилах. Конечно, нужно было бы прочесть молитву, но легкие рвались от рыданий, и потому мы просто бросали вниз черные комья, без слов, молча глотая катившуюся по щекам соленую влагу. Потом мы запрягли свою клячу и, не завернув к догоравшему в темноте дому, не удосужившись даже взглянуть, вдруг уцелели какие-то вещи, навсегда оставили Сиболу.
На то, чтобы добраться в Вичиту, до дома миссис Виттерспун, у нас ушла вся ночь и пол-утра, а там мастер слег и пролежал до конца лета, и я уже начал бояться, как бы он сам не умер. Он почти не поднимался с постели, почти не ел и не разговаривал. Если бы не слезы, которые начинали литься у него каждые три-четыре часа, вообще было бы не понять, человек перед тобой или каменный столп. Куда подевалась вся твердость? — мастер сломался под тяжестью горя и собственных обвинений, и как я ему ни желал побыстрей оклематься, неделя шла за неделей, а он становился только все хуже.
— Я знал, что так будет, — время от времени бормотал он себе под нос. — Я знал, что так будет, но и пальцем не пошевелил. Это я виноват. Я виноват в их смерти. Это то же самое, если бы я сам их убил, и нет мне оправдания. Нет мне оправдания.
Меня дрожь брала на него смотреть — слабого, ни на что не годного, — по большому счету, это было не менее страшно, чем то, что сделали с Эзопом и мамашей Сиу, а может, даже страшнее. Я не был совсем бессердечным, но жизнь, она для живых, и как бы ни был я потрясен убийством, я все равно оставался ребенком, с шилом в заднице, с пружинками в пятках, и не понимал, как можно столько времени стонать да причитать. Сам я пролил свои слезы, откостерил Господа Бога, побился головой о стену, потратив на это занятие несколько дней, после чего поднялся, готовый оставить прошлое прошлому и делать другие дела. Возможно, подобное свойство характеризует меня с не слишком хорошей стороны, однако что было, то было, и нет никакого смысла делать вид, будто было иначе. Я тосковал по Эзопу, по мамаше Сиу, мне мучительно их не хватало, но они оба лежали в могиле, и никакими соплями их было не возвратить. Так что, с моей точки зрения, и мастеру следовало подниматься и начинать снова вкалывать. Я по-прежнему мечтал о славе, пусть это, возможно, и было по-свински, но я не мог больше ждать, я спешил подняться в зенит и потрясти весь мир.