— Знаешь, — говорит она, — тебе совсем не надо было быть таким паинькой. Ты вполне мог бы завести связи, если бы это сделало тебя счастливее. Я бы это выдержала.
— Приятно слышать, — говорю я.
— Я тебе не изменяла, веришь ты этому или нет. Ты — единственный человек, которому я была верна в этой жизни.
Верю ли я в это? Могу ли? И должен ли? Куда это меня приведет? Я ничего не говорю.
— Ты еще не знаешь, куда я иногда ходила после своих занятий гимнастикой.
— Нет, не знаю.
— Ты не знаешь, почему я с утра надевала свое любимое платье, когда уходила.
— У меня были на этот счет кое-какие мысли.
— Неправильные мысли. Любовника у меня не было. Никогда за то время, что я с тобой. Потому что это было бы ужасно. Ты бы этого не вынес. Поэтому я и не делала этого. Это бы сломало тебя. Ты бы меня простил и никогда уже не смог бы снова стать самим собой. Ты бы ходил и истекал кровью.
— Я и так ходил и истекал кровью. Мы оба истекали кровью. Ну и куда же это ты так наряжалась?
— Я ездила в аэропорт.
— И?
— И сидела в зале ожидания «Пан-Америкен», а в моей сумке лежал паспорт. И мои украшения. Я сидела так и читала газету, пока кто-нибудь не предлагал угостить меня и зале первого класса.
— Уверен, такие всегда находились.
— Да, правда. Всегда. Мы шли туда и брали что-нибудь выпить, разговаривали… Потом они предлагали взять меня с собой. В Южную Америку, в Африку, в разные другие места. Один даже предложил мне поехать с ним в Гонконг. Но я никогда не соглашалась. Никогда. Вместо этого я возвращалась домой, а ты устраивал мне сцену по поводу вырванной из чековой книжки страницы.
— И как часто ты это делала?
— Достаточно часто, — говорит она.
— Достаточно для чего — посмотреть, обладаешь ли ты еще притягательностью?
— Нет, идиот, проверить, обладаешь ли все еще притягательностью ты.
Она начинает всхлипывать.
— Ты очень удивишься, если услышишь, что я думаю, что нам надо было оставить того ребенка?
— Я бы не решился на ребенка, во всяком случае с тобой.
Мои слова вывели ее из хрупкого равновесия.
— Зачем ты так… — говорит она. — О, почему я не дала Джимми убить ту женщину, когда он хотел это сделать! — кричит она.
— Успокойся, Элен.
— Ты бы видел ее сейчас, стоящую в холле и глазеющую на меня. Ты бы видел — она похожа на кита! Этот красивый мужчина ложится в постель с китом.
— Я сказал, успокойся.
— Он велел им подкинуть мне кокаин — мне, той, которую он любит! Он велел им отнять у меня кошелек и украсть мои деньги! А я так любила этого человека! Я оставила его только потому, что не хотела, чтобы он совершил убийство! А теперь он ненавидит меня за то, что я была слишком предана, а ты презираешь меня за то, что я не была предана, а правда заключается в том, что я сильнее и мужественнее вас обоих. Во всяком случае, была — а мне тогда было всего двадцать лет! Ты бы не решился на ребенка со мной? А не хочешь ли посмотреть на себя?! Тебе никогда не приходило в голову, что если бы у нас был ребенок, все могло бы сложиться по-другому? Нет? Да? Ответь мне! О, как мне не терпится посмотреть на птичку, с которой ты рискнешь завести ребенка. Если бы ты подумал об этом давно, несколько лет назад — с самого начала! Мне нечего было бы тебе сказать сейчас!
— Элен, ты измучена и не очень трезвая. Ты не отдаешь себе отчета в том, что говоришь. Не так уж ты и хотела этого ребенка.
— Очень хотела, дурак ты, остолоп! О, зачем я прилетела обратно с тобой! Я могла остаться с Дональдом! Ему нужен кто-то рядом не меньше, чем мне. Надо мне было остаться у него, в его доме и сказать тебе, чтобы ты убирался домой. О, почему меня подвели так нервы в тюрьме!
— Они подвели тебя из-за твоего Джимми, боялась, что когда тебя выпустят, он тебя убьет.
— Нет, он не стал бы. Это была безумная мысль. Он сделал все только потому, что он любит меня, и я любила его! О, я ждала, и ждала, и ждала. Я ждала тебя целых шесть лет! Почему ты не ввел меня в свой мир, как настоящий мужчина!
— Ты, наверное, хочешь сказать, почему я не увел тебя из твоего мира. Я не смог. Тебя может вывести мужчина только такого типа, как тот, который ввел тебя в твой мир… Да, ты права насчет моего ужасного тона и того, что я могу бросить презрительный взгляд, но я никогда бы не мог иметь дела с наемным убийцей. В следующий раз, когда надо будет спасать тебя от какого-нибудь деспота, найди себе для этой работы другого деспота. Я признаю свое поражение.
— О, Господи Исусе, ну почему всегда ты то грубиян, то прямо мальчик из церковного хора. — Стюардесса, — восклицает она, хватая проходящую мимо девушку за руку. — Я не прошу больше мне налить, я больше не хочу. Я только хотела бы вас кое о чем спросить. Не пугайтесь. Вы не знаете, почему они все или грубияны, или мальчики из хора?
— Кто, мадам?
Вам не удалось это выяснить, путешествуя с континента на континент? Они даже бояться таких милых существ, как вы. Вот почему вы все время должны ходить с приклеенной улыбкой. Стоит только посмотреть этим ублюдкам прямо в глаза, и они или у ваших ног, или цепляются вам в горло.
Когда Элен, наконец, засыпает — как всегда она утыкается носом в мое плечо — я достаю из портфеля последние экзаменационные работы и начинаю с того места, на котором остановился часов сто назад. Да, я должен был взять свою работу с собой. И это хорошо. Я не могу себе представить, что бы я делал оставшиеся миллион часов полета без этих работ… Я вдруг вижу себя самого, пытающегося задушить Элен ее собственными длинными, до пояса, волосами. Кто же это душит свою любовницу ее волосами? Кажется, это где-то у Браунинга? О, да какая разница!
«Поиски духовной близости, не потому что это обязательно приведет к счастью, а потому, что это вызвано необходимостью — вот одна из постоянно повторяющихся чеховских тем».
Работа, которую я выбрал для начала — снова — написана Кэти Штайнер, девушкой, которую я мечтал удочерить. «Хорошо» пишу я на полях рядом с первым предложением, потом перечитываю, делаю вставку после слова «вызвано» и добавляю «жизненной». Все это время я думаю. Под нами где-то внизу пляжи Полинезии. И какая от того нам польза? Гонконг! Как будто весь этот кошмар не мог произойти где-нибудь в Цинциннати. Номер в отеле, полицейский участок, аэропорт. Мстительный маньяк, одержимый манией величия, и нечестные полицейские! И потенциальная Клеопатра! Все наши сбережения ухнули на этот дрянной второсортный фильм ужасов! О, сам по себе этот вояж стоит нашей женитьбы — дважды пересечь земной шар, почти семь тысяч километров, и все без особых на то причин!
Пытаясь сосредоточиться на своей работе, — а не на мыслях о том, нужно было ли нам с Элен завести ребенка и кого винить в том, что мы этого не сделали; стараясь не винить себя в том, что я мог сделать, но не сделал и что я сделал, чего не следовало бы, — я снова начал проверять работу Кэти Штайнер. Джимми Меткаф инструктирует полицейских: «Всыпьте ей слегка, джентльмены, такой шлюхе это пойдет на пользу», а я в это время пытаюсь подавить свои эмоции, внимательно читая работу Кэти, поправляя каждую запятую, добросовестно исписывая поля своими комментариями и вопросами. Я и мои экзаменационные работы; мои карандаши и зажимы для бумаг. С каким удовольствием Император Меткаф посмотрел бы на спектакль, разыгранный Дональдом Гарландом и жестокосердным шефом полиции. Я думаю, что и сам бы должен посмеяться. Но поскольку я профессор литературы, а не полицейский, поскольку я тот, кто давно уже уничтожил в себе даже то немногое, что было от деспота, и, судя по всему, немного перегнул палку, — вместо того, чтобы посмеяться над всем, я читаю заключительное предложение работы Кэти. Я не переживаю. Я держался с момента исчезновения Элен. У меня больше нет сил. Я вынужден отвернуться к темному окну гудящего воздушного корабля, который мчит нас обратно, домой, туда, где будет поставлена последняя точка в наших запутанных отношениях. Я оплакиваю себя, я плачу по Элен. А больше всего, от сознания того, что каким-то образом оказывается, что не все еще потеряно, что несмотря на то, что я так несчастлив в семейной жизни, что охвачен желанием обратиться к моим юным студентам за помощью, у меня остается еще милая, круглолицая неиспорченная и еще не запуганная девочка из Беверли-Хиллз, которая заканчивает второй курс, написав это грустное и прекрасное сочинение-элегию, которое она назвала: «Жизненная философия Антона Чехова». Мог ли научить ее этому профессор Кепеш? Как? Каким образом? Я сам начинаю только постигать суть во время этого полета! «Мы рождаемся невинными, — написала эта девочка, — испытываем глубокие разочарования, пока не накопим знаний, а потом страшимся смерти — и нам даровано лишь мгновенье счастья, чтобы компенсировать боль».
Из-под обломков развода меня вытащило предложение работы, последовавшее от Артура Шонбрунна, который оставил Стэнфорд, чтобы возглавить программу по сравнительной литературе в университете штата Нью-Йорк на Лонг-Айленде. Я только что начал наносить визиты психотерапевту — вскоре после того, как начал консультироваться с юристом — и именно он посоветовал мне, после того, как я приступлю к преподавательской работе на Восточном побережье, продолжить лечение у доктора Фредерика Клингера, которого он хорошо знает и может рекомендовать как человека, не боящегося откровенно разговаривать со своими пациентами. Его представили мне «солидным, здравомыслящим» человеком и «специалистом в и полном смысле этого слова». Но так ли уж мне нужен «здравый смысл»? Некоторые утверждают, что я многое испортил, как раз по причине своей слишком большой приверженности этому понятию.