Он был безумен. Когда смотришь прямо на безумного человека, видишь лишь отражение собственного знания того, что он безумен; а это означает не видеть человека вообще. Чтобы его увидеть, надо видеть то, что видел он, а когда пытаешься поймать видение безумца, то самое действенное — объезд. Иначе дорогу блокируют твои собственные мнения. Есть только один проход — и идти нам еще очень долго.
Я давал себе труд заниматься всеми этими анализами, определениями и иерархиями не ради них самих, а ради того, чтобы заложить фундамент понимания того, куда шел Федр.
Как-то ночью я сказал Крису, что Федр всю свою жизнь потратил на погоню за призраком. Так оно и было. Призрак, за которым он гнался, лежал в основе всей технологии, всей современной науки, всего западного мышления. Призрак самой рациональности. Я сказал Крису, что когда он его нашел, то хорошенько отдубасил. Наверное, что в фигуральном смысле это тоже правда. Он приоткрыл кое-что из того, что я надеюсь извлечь на свет, пока мы едем. Теперь настали такие времена, что и другие, наконец, могут найти там какую-то ценность. Тогда же никто не желал видеть призрака, за которым гнался Федр, но сейчас, я думаю, все больше и больше людей видят его — или же он мелькает перед ними в дурные мгновения, этот призрак, называющий себя рациональностью. Снаружи он бессвязен и бессмыслен, поэтому самые нормальные повседневные поступки несколько кажутся сумасшедшими из-за того, что несоразмерны с чем-либо еще. Это призрак нормальных повседневных допущений, объявляющий невозможной конечную цель жизни (оставаться живым), но от этого она не перестает быть конечной целью жизни. Великие умы по-прежнему сражаются с болезнями, чтобы люди могли жить дольше, и только безумцы спрашивают, зачем. Живут дольше с тем, чтобы иметь возможность жить дольше. Другой цели нет. Так говорит призрак.
В Бейкере, где мы останавливаемся, термометры показывают 108 в тени. Когда я снимаю перчатки, бензобак так раскален, что невозможно дотронуться. Двигатель зловеще потрескивает от перегрева. Очень плохо. Задняя шина тоже сильно стерлась, и я, приложив ладонь, чувствую, что она такая же горячая, как и бензобак.
— Придется ехать медленнее, — говорю я.
— Что?
— Думаю, не следует гнать больше пятидесяти.
Джон смотрит на Сильвию, а та смотрит на него. Между ними что-то уже говорилось по поводу моей медлительности. Оба выглядят так, будто с них уже почти хватит.
— Мы же хотели побыстрее добраться, — высказывается Джон, и они идут к ресторану.
Цепь тоже раскалилась и пересохла. В правой седельной сумке нашариваю баллончик со смазкой, завожу двигатель и брызгаю на движущуюся цепь. Она еще не остыла, и раствор испаряется почти мгновенно. Затем я выпускаю тоненькую струйку масла, даю ему немного стечь и выключаю двигатель. Крис терпеливо ждет, а потом идет за мною в ресторан.
— Мне показалось, ты говорил, что большой упадок наступит на второй день, — говорит Сильвия, когда мы подходим к кабинке, где они уже сидят.
— На второй или на третий, — отвечаю я.
— Или на четвертый и пятый?
— Может быть.
Они с Джоном снова переглядываются с тем же самым выражением, что и раньше. Кажется, оно означает: «Трое — уже толпа». Может, захотят ехать быстрее и дожидаться меня в каком-нибудь городке впереди. Я бы предложил им это сам, но если они поедут намного быстрее, то ждать меня в городке им не придется. Ждать меня они будут в кювете.
— Не знаю, как люди здесь это терпят, — говорит Сильвия.
— Крутая тут страна, знаешь ли, — отвечаю я с некоторым раздражением. — Они знают, что здесь круто, когда сюда едут, и готовы к этому. Если кто-то один жалуется, — прибавляю я, — то остальным становится еще тяжелее. У них есть жизненная сила. Они знают, как идти дальше.
Джон и Сильвия не очень разговорчивы, и Джон быстро допивает кока-колу и отходит к бару за стаканчиком. Я выхожу и снова проверяю багаж: после последней упаковки вещи немного ужались, и я выбираю слабину и всё перевязываю снова.
Крис показывает нам термометр на солнце, и мы видим, что ртуть поднялась намного выше 120 градусов.
Мы еще не выехали из города, а я уже весь взмок от пота. На ветру высыхаю меньше, чем за полминуты.
Жара просто припечатывает нас. Даже в темных очках приходится щуриться. Вокруг — ничего, кроме пылающего песка и бледного неба, такого яркого, что трудно вообще куда-либо смотреть. Все раскалилось добела. Настоящая преисподняя.
Джон впереди разгоняется все быстрее. Я бросаю думать о нем и сбрасываю скорость до пятидесяти пяти. Если не хочешь в такую жару неприятностей, то не станешь терзать покрышки на 85 милях в час. Лопнувшая шина на этом участке пути — это кранты.
Наверное, они восприняли то, что я сказал, как некую отповедь, но я не имел этого в виду. Мне при такой жаре не удобнее их, но залипать на этом не имеет смысла. Весь день, пока я вспоминал и говорил о Федре, они, должно быть, думали о том, как все плохо. Вот что их действительно изнашивает. Мысль.
Кое-что можно заметить о Федре и как о личности:
Знаток логики, классической «системы систем», описывающей правила и процедуры систематического мышления, при помощи которого аналитическое знание может структурироваться и соотноситься. Он был в этом так спор, что его коэффициент интеллекта Стэнфорда-Бине, в сущности, представляющий собой запись навыков аналитической манипуляции, был зафиксирован со значением 170 — а эта цифра встречается только у одного человека из пятидесяти тысяч.
Он был систематичен, но сказать, что он думал и действовал, как машина, означало бы неверно понимать природу его мысли. Это не походило на поршни, колеса и шестерни, все двигающиеся одновременно, массивно и скоординированно. На ум вместо этого приходит образ лазерного луча: одинокий тоненький карандашик света такой ужасающей энергии в такой крайней степени концентрации, что его можно направить на луну и снова увидеть его отражение на земле. Федр не использовал свою яркость для общего освещения. Он выискивал особую далекую мишень, целился в нее и попадал. И всё. На мою же долю, кажется, осталось лишь общее освещение этой мишени, которую он уже поразил.
Пропорционально своей разумности он был крайне одинок. Не осталось свидетельств, имелись ли у него близкие друзья. Он путешествовал один. Всегда. Даже в присутствии других он был совершенно одинок. Люди иногда это чувствовали, это их отталкивало, поэтому он им не нравился, но нелюбовь их была ему безразлична.
Больше всего, наверное, страдали его жена и семья. Жена утверждает, что те, кто пытался попасть за барьеры его сдержанности, оказывались лицом к лицу с пустотой. По-моему, они тянулись к какой-то теплоте, которой он никогда не давал.
Никто его по-настоящему не знал. Очевидно, этого как раз он и добивался, — так оно и было. Возможно, одиночество было результатом его ума. Возможно, причиной. Но оба эти свойства всегда шли бок о бок. Необычайная одинокая разумность.
Хотя рассуждения по-прежнему ни к чему не приводят, поскольку и они, и образ лазерного луча создают впечатление, что он был абсолютно холоден и бесстрастен, а это не так. В своей погоне за тем, что я назвал призраком рациональности, он был фанатиком охоты.
Сейчас особенно ярко всплывает один случай в горах, когда солнце уже полчаса как скрылось за вершиной, и ранние сумерки обратили деревья и даже скалы в почти зачерненные тени синего, серого и коричневого. Федр пробыл здесь без еды три дня. Еда закончилась, но он глубоко погрузился в раздумья, имел видения, и не хотел уходить. Дорога лежала недалеко, он о ней знал и поэтому не спешил.
В сумраке он увидел какое-то движение вниз по тропе, и к нему приблизилось животное, похожее на собаку — вроде крупной овчарки или, вероятнее, эскимосской лайки, — и он спросил себя, что привело собаку в это глухое место в такое время вечера. Собак он не любил, но животное подходило, как бы предвосхищая такие чувства с его стороны. Казалось, пес наблюдал за ним, оценивал его самого. Федр долго и пристально смотрел в глаза животного и вдруг почувствовал нечто вроде узнавания. Потом пес исчез.
Много позже Федр понял: то был лесной волк, — и память об этой встрече долгое время оставалась с ним. Думаю, потому, что он увидел что-то вроде образа себя самого.
Фотография может показать физический образ, в котором время статично, а зеркало может показать физический образ, в котором время динамично, но, я думаю, в горах он видел совершенно иное: образ тот не был физическим и вовсе не существовал во времени. И, тем не менее, то был его образ — поэтому-то он и почувствовал узнавание. Сейчас это ко мне так живо возвращается потому, что я опять видел его прошлой ночью — как образ самого Федра.
Подобно тому лесному волку в горах, у него было какое-то животное мужество. Он шел собственным путем, не заботясь о последствиях, — что иногда ошеломляло людей, а меня ошеломляет и сейчас, когда слышу об этом. Он нечасто отклонялся влево или вправо. Я это обнаружил. Но корни его мужества — вовсе не в идеалистическом самопожертвовании, а в одной лишь интенсивности его погони, и тут нет ничего благородного.