— Господин Серюзье вчера вечером улетел в Бухарест, — сообщил голос Люсьены.
— Но как раз на вчерашний вечер у нас с ним была назначена встреча, — настаивал Жюльен. — Как это он не поручил вам предупредить меня о своем отъезде? Когда вы его видели?
— Он ушел из кабинета в половине пятого.
— Так. А надолго он уехал?
— Недели на две, может быть, на три.
— Когда он вернется, будьте любезны передать ему, чтобы он тотчас же дал мне знать. У меня есть для него чрезвычайно важное сообщение. Благодарю вас.
У Жюльена явно отлегло от сердца. Он повесил трубку и, выйдя из кабины, сказал мне:
— Надеюсь, вы не станете обвинять меня в сговоре с секретаршей Рауля. Итак, вы сами слышали, что вчера в половине пятого, то есть более чем через час после нашей с вами встречи на Королевском мосту, мой друг Серюзье еще был у себя в кабинете. Делайте выводы.
Я мог бы объяснить ему, как разыграл целый спектакль и обманул секретаршу, но, обрадовавшись, что с меня снято подозрение в убийстве, решил притвориться смущенным и посрамленным. У Жюльена хватило великодушия не добивать меня, и он ограничился корректным предупреждением, что в случае, если я не образумлюсь, он без промедления расскажет своему другу Серюзье о моих притязаниях. Перед тем как расстаться с ним, я постарался закрепить его впечатление, что он имел дело с безобидным маньяком, свихнувшимся от чрезмерного увлечения романами и наркотиками. Кажется, мне это удалось.
Два часа я бродил по Парижу и наконец в полном изнеможении зашел в кафе Маньера, надеясь встретить там Сарацинку, но мои ожидания оказались напрасными. Поужинав в одиночестве, я вернулся к себе и, едва коснувшись головой подушки, заснул. В кошмарном сне я пытался убедить жену, что я — это кузен Эктор, и уже почти убедил, как вдруг Жюльен на пару с Сарацинкой уличили меня в том, что у меня голос дядюшки Антонена и почерк мегатерия.
Наутро я отправился на поезде в Шату, намереваясь навсегда поселиться у дядюшки Антонена. Невыносимо было представить себе, как я буду жить в Париже в полном одиночестве, беспрестанно перебирая тускнеющие воспоминания и думая о том, как бы получше припрятать собственный труп. Сойдя с поезда около девяти часов, я пешком одолел три километра, отделяющих свиноферму от вокзала Шату. Дядя встретил меня с ликованием. Я застал его за перекрашиванием фургончика для доставки продуктов, где после своей фамилии он вывел: «Свинство на любой вкус». Эта шуточка пришла ему в голову ночью и теперь приводила его в ребяческий восторг. Выяснилось, что ему очень многое надо мне рассказать, и прежде всего — что Рене влюбилась в меня без памяти. После моего ухода она накинулась на него, упрекая в том, что он обратил меня в бегство, и все тревожилась, что же я после этого подумаю о ней и ее родственниках. Наконец — и это он счел самым красноречивым признаком, — племянница отказалась прокатиться по Монмартру на его машине и даже допустила при этом в ее адрес весьма нелестные выражения.
— Это еще не доказательство, дядя. К тому же должен сообщить вам, что я раздумал и не стану обольщать Рене. Измена мне противна, об этом и подумать-то страшно. Может, и заманчиво подглядывать в душу жены через замочную скважину, но не думаю, чтобы от этого можно было ожидать чего-то хорошего. Хватит с меня и того, что я уже успел узнать о Рене. Основа семейного счастья — обоюдная слепота и молчаливый уговор узнавать друг о друге как можно меньше. Супруги — как рельсы: всегда рядом, но на строго определенном расстоянии, если же когда-нибудь они соединятся, семейный поезд неминуемо потерпит крушение. Зачем мне, по-вашему, обольщать Рене? Чтобы убедиться в том, что любовнику женщина говорит не то, что мужу, что с ним вообще все по-другому? Я и так уже об этом догадываюсь, но предпочитаю подольше оставаться в неведении.
— Жаль, — протянул дядя. — А я-то задумал чудненький план, как сделать вас счастливыми. Еще несколько дней — и ты стал бы спать со своей женой, а недельки через две я устроил бы Раулю аккуратненькое самоубийство. Поутру на берегу Сены нашли бы его шляпу и пальто с письмом в кармане. И вот, пожалуйста, — безутешная вдова с двумя детьми на руках. Тут ты, благородная душа, узнаёшь о случившемся, являешься и говоришь: дорогая, вот вам моя рука и мое состояние.
— Спасибо, я не люблю вдов.
— Я дал бы Рене приданое и забрал бы к себе детей на время вашего свадебного путешествия.
— Самоубийство Рауля Серюзье уже невозможно, это могло бы навлечь на меня крупные неприятности. Вчера, после того как расстался с вами, я свалял большого дурака, и теперь придется вести себя крайне осторожно.
Я пересказал дяде вчерашнюю беседу с Жюльеном Готье. Сначала, возмущенный до глубины души, он пожалел, что я не отвесил пару оплеух этому никудышному другу. Но потом принялся с любопытством меня разглядывать, поигрывая кончиком уса и щекоча им себе в ухе.
— А вообще-то, — вдруг сказал он, — может быть, он и прав, и ты вовсе не Рауль.
Я почувствовал, что бледнею, сердце у меня сжалось.
— Впрочем, — продолжал дядя, — это неважно. Ты искренен, и этого достаточно. Ну ладно, ладно, это я просто так говорю, на самом деле я совершенно уверен, что ты Рауль. А насчет Рене ты еще подумай. Молодая женщина, которую муж оставил одну, сам понимаешь… Нет-нет, я уверен в Рене, но если уж суждено случиться худшему, лучше устроить так, чтобы потом не кусать себе локти.
Дядя снова взялся за кисть и перевел разговор на другое, но эти его слова произвели на меня сильное впечатление. На следующее утро я вернулся в Париж. День, проведенный в Шату, явно пошел мне на пользу. Там я сбросил с себя тягостное одиночество, вдвойне мучительное из-за того, что семейный очаг, где все знакомо до мелочей, так близок. А главное, меня утешала легкость, с какой дядя воспринимал случившееся со мною. Послушать его, так начинаешь думать, что это и впрямь не более чем досадное происшествие и все скоро как-нибудь утрясется. Первое, что я сделал по возвращении, — позвонил Люсьене и сообщил ей фамилию наметившегося клиента. Выполнив эту формальность, я отправился в Клиши к одному промышленнику, которого еще раньше собирался навестить. Я провел в его кабинете целый час и остался весьма доволен — наклевывалось крупное дело. Затем я посетил еще одну фирму, расположенную поблизости, но там получил довольно уклончивый ответ. Эти два визита задержали меня в Клиши до часу пополудни, и до самого вечера мои мысли были заняты ими. За делами я совсем забыл и о Рене, и о Сарацинке. Все, над чем я ломал себе голову, как-то само собой прояснилось. Всякую проблему, даже любовную, легче решить, когда занимаешься делом. Когда человек работает, он не замыкается в себе, его размышления сопрягаются с реальными предметами и событиями. Хорошо работать — значит хорошо жить. Неужели нужно было претерпеть подобную метаморфозу, чтобы понять эту нехитрую мудрость? Назавтра и в последующие дни я с головой ушел в работу, вооружившись тем терпеливым упорством, благодаря которому оставался на плаву в годы самых жестоких кризисов. Этот кропотливый, нередко неблагодарный труд, в котором мне не мог помочь авторитет Рауля Серюзье, вернул мне если не оптимизм, то во всяком случае спокойствие. Событие, перевернувшее всю мою жизнь, не перестало занимать мои мысли, но вызывало меньше эмоций. Практические, сиюминутные дела заслонили от меня трагедию, отодвинули ее на задний план. Я больше не колебался и твердо решил сделать Рене своей любовницей, а если удастся, то и женой: как же иначе, ведь я продолжаю работать для нее и для детей, а значит, воссоздать порвавшиеся узы — дело естественное и даже необходимое.
За эти несколько дней я часто встречал ее на улице Коленкура и всякий раз у самого дома. Я молча кланялся, но во взгляд вкладывал сколько мог страсти и томления. Она не могла не оценить мою сдержанность, но, как выяснилось впоследствии, втайне досадовала.
Как-то вечером, узнав от дядюшки Антонена, что Рене собралась заглянуть в один магазинчик близ площади Мадлен, я подкараулил ее у выхода. Она приветливо улыбнулась мне и подала руку смущенно, но явно с радостью. Чтобы Рене, обычно суховатая и сдержанная, пришла в такое смятение от неожиданной встречи — это было трогательно. Сам я был не слишком взволнован, скорее бесстрастен. Я управлял Рене, как марионеткой, стремясь вернуть принадлежащее мне по праву, и делал это совершенно хладнокровно. Уже не думая о нелепости ухаживания за собственной женой, я включил его в свою программу и просто-напросто улаживал эту небольшую личную проблему в промежутке между двумя деловыми встречами. Не теряя времени даром, я сразу же, едва мы обменялись обычными формулами вежливости, поведал Рене о своей любви, сказал, что это чувство серьезное, прочное, которому отныне будет подчинена вся моя холостяцкая жизнь. Я просил прощения за то, что мог предложить ей только тайную любовь, — не в моей власти было сделать союз наших сердец явным. Судьба, увы, свела нас слишком поздно. Рене, ошеломленная, с пылающими щеками, смотрела на меня, веря и не веря; она упивалась моими словами, но вслух согласия не давала.