Земля
Terre
Я люблю рыть ямы. Люблю закапываться. Это хорошо делать весной или осенью. Летом я предпочитаю рыбалку, да и земля все равно сухая и твердая. Она мне не поддастся. Я разве что поскребу ее, не более того. Другое дело – март или ноябрь. Копай досыта. Эта тяжелая земля уже пропиталась водой настолько, что ее можно рыть. У меня есть инструменты. Прежде всего, мои руки. Еще – заступ, лопата, мотыга, лом. Я рою. Рою в нашем саду, перед посадками, после сбора урожая. В «ХХ веке» Бернардо Бертолуччи два мальчика засовывают свои членики в мышиные норки, и кто-то из них говорит, что «трахает землю». Я же хочу закопаться в нее весь. Исчезнуть в ней. Не умереть, нет, просто спрятаться на время. Познать ее. Побыть в ее чреве. Укрыться. Земля в наших садах черная, не такая плотная, как красная глина Рамбетана или берегов Санона. Она поддается, почти не сопротивляясь. Я нахожу черепки, головку глиняной трубки, камни, обломок штыка времен Франко-прусской войны, мышиные кости. Я роюсь часами в запахах земляного нутра. Часто обнюхиваю свои руки и стены ямы, в которую мало-помалу погружаюсь. Иногда даже пробую землю на язык и, выплюнув, еще долго ощущаю во рту, между зубами, ее частички и вкус разных металлов. Закончив, я в ней и остаюсь. Сижу, подтянув колени к подбородку, под рукой кое-какие припасы – плитка шоколада, кусок хлеба, фляжка с водой. Я не скучаю. Мне спокойно. Я в своей норке. Много позже я прочту «Нору» Кафки. Но я-то здесь – в самом деле один! Никто не роет рядом. Мне не страшны соседи. Однажды мне удалось вырыть яму много глубже прежних, и я был в восторге от этой глубины, превзошедшей все мои надежды. Здесь довольно тепло, и я счастлив. Земля хранит теплоту моего тела. Мне вспоминаются кроты, их густой мех, сильные лапы. Слепцы, обреченные рыть и рыть без конца. Жизнь под землей, в вечной ночи. Отец ставит на них капканы, у капканов мощные железные челюсти. Стены моей ямы вдруг, ни с того ни с сего, обваливаются! Я погребен. К счастью, под не слишком толстым слоем земли. Я не задохнулся. Даже не испугался. Земля повсюду, в волосах, на лице. Засыпалась за шиворот, под одежду, я чувствую ее кожей. Вот уж месть так месть. Земляной ливень. Черный снег, пахнущий холодом, корнями, гнилью и немного газом – так пахнут бриллианты, которые порождает тьма: трюфели. Я не хочу, чтобы меня сожгли. Я боюсь огня. Боюсь, что огонь вульгарно изжарит меня. Я не хочу пахнуть барбекю. Я не отбивная. И потом, пепел – что с ним делать? Урны смешны. Зачастую безобразны. Неужто все это большое тело – там, внутри? Нет уж, спасибо. Колумбарии похожи на кладбища для собак. Пусть лучше и в последний раз меня тоже зароют в яму. Я бы выкопал ее сам, да боюсь прослыть сумасшедшим. Похороните меня в Домбале, на той стороне от дома моего детства, от нашего сада. В пейзаже Рамбетана и Санона. Последняя воля. Земля одна и та же по обе стороны дороги. Черная, пахнущая огородом и славной сыростью. Я видел столько свежих могил и вырыл столько ям, что уверен в этом: копая, мы учимся умирать.
В одном четверостишии из «Цветов зла» Бодлер говорит о чарующем чуде, музыкальном, алхимическом и чувственном, оно свершается на исходе дня:
В час вечерний здесь каждый дрожащий цветок,
Как кадильница, льет фимиам, умиленный,
Волны звуков сливая с волной благовонной;
Где-то кружится вальс, безутешно-глубок[25].
Рядом с кладбищем, по ту сторону дороги в Соммервилле, напротив нашего дома высится двухсотлетнее дерево, которое мы называем «Большой Липой». Я вырос в тени ее кроны, обширной и величественной, восхищаясь ею круглый год: в зимнюю пору – графически безупречной брейгелевской или романтичной ветвистостью, а в летние месяцы – густой пеной листвы, шелестящей щебетом птиц, которые порхают в ней друг за дружкой, любятся или прячутся в гнездах. В весенние вечера ночником служит фонарь – его свечка озаряет нефритовую листву. Это похоже на сон с картины Рене Магритта или Андре Дельво, и кажется, что в ореоле молочного цвета, резко выхватывающем из мрака уходящий вдаль тротуар, вот-вот появится темная фигура в котелке или невесомая девушка с большими миндалевидными глазами, закутанная в длинные легкие покровы. Майские жуки слетаются на смертельный свет, а мы бежим ловить их, благо сегодня можно лечь и попозже. Ловить жуков легко, когда они падают и, ударившись о землю, лежат несколько секунд, оглушенные. Вот они, у нас в руках: их лапки приятно щекочут наши ладошки, а лаковые хитиновые крылышки так тверды. Завтра мы устроим с ними жестокие игры: они станут аэропланами и совершат круговой полет на продернутых сквозь их тельца нитках. Но пока у нас – время охоты под Большой Липой, цветущей и окруженной тучами пчел, которые тоже не хотят спать и не спешат в улей. Дерево раскинуло над нами огромную сень новенькой листвы, бледных лепестков и мучнистой тускло-желтой пыльцы. Вдыхая их запах, мы уже насыщаемся медом, хотя его еще только предстоит сделать – вот оно, преобразование материи, и пусть газообразное станет твердым, а эти долгие июньские вечера продлятся в морозном и снежном декабре, когда, покатавшись на санках и вернувшись домой, мы намажем на ломтики теплого хлеба это жидкое золото, запивая обжигающим отваром, в котором цветы липы, высохшие узницы, томящиеся в стеклянной банке, чудом мгновенной регидратации вновь раскроются всем телом в горячей воде, отдав ей, как дань, как приношение, все сохраненные ароматы.
Обжарка кофейных зерен
Torréfaction
Приехав в Нанси, я снимаю квартиру в старейшем районе, в доме 27 по Гранд-Рю. Мне девятнадцать лет. На дворе сентябрь 1981-го. Все здесь еще грязно, черно, семьи живут бедные, большие, большей частью – португальские. Кошки исповедуют свободную любовь и бесстыдно плодятся в тени церкви Сент-Эвр. Проститутки помоложе подпирают стены на площади Мальваль, а постарше, вроде мадам Аиды, с которой я люблю поболтать, но не более того, принимают в номерах. Я покинул родительский дом и интернат в Люневиле с дипломом бакалавра в кармане. Записался в университет, но бываю там редко. Я провожу время в барах, бистро, кафе, пивных. Мой день начинается рано – в «Эксцельсиоре», и заканчивается очень поздно, в том же «Эксцельсиоре». А в промежутке я успеваю посидеть в «Двух Полушариях», в «Баре Лицея», в «Институте», в «Ш’тими», в «Аке», в «Карно», в «Фуа», в «Коммерс», в «Герцогах», в «Баре при Рынке», в «Гран-Серье», «У Жози», в кафе «Пепиньер», в «Шлюзе», да всех и не упомню. Я пью. Мечтаю. Черный кофе, темное пиво, бокалы красного вина, грог, горькая настойка, чай, миндальный сироп, джин. На это уходит вся зарплата. Я мню себя поэтом и пишу скверные стихи в блокнотах на спирали. Читаю целыми днями в красивом, отделанном деревом зале муниципальной библиотеки «Историю моей жизни» Джакомо Казановы. Томики издания «Плеяда» тускло-голубого цвета. Я смотрю на лица прилежных девушек напротив, а на улице глазею на женские тела. Иногда следую за женщиной часами и пытаюсь представить себе ее жизнь. Бывает, в конце концов, ложусь с ней в постель, но это не главное. Так я и болтаюсь, точно цветок в проруби, два года. Работа надзирателя в лицее дает мне немного денег и кучу свободного времени. Я несчастлив, но сам этого не знаю. Мне бы авантюрной жизни, но я трусоват. Хочется по револьверу в каждом кармане, а стрелять-то не умею. Можно иметь душу бандита, а вот нутро – увы. Я – артист без искусства. Возможно, кончу пьяницей, или вором, или сутенером, или профессиональным бездельником. Я даже сделал попытку продавать контрафактные духи, откликнувшись на объявление. Встреча назначена на улице, где я живу, но в более пристойной ее части, у ворот Крафф. Я поднимаюсь по лестнице облупленного дома. На четвертом этаже мне открывают. Передо мной – я, но двадцать лет спустя: тщедушный малый с бегающими глазками, в неловко сидящем вискозном костюмчике с пятном на правом лацкане. Трогательный пройдоха объясняет мне, теребя галстук и отводя взгляд, что в моей будущей деятельности нет ничего нелегального, хотя она и не вполне законна. Он вручает мне сундучок, в котором хранятся сорок образцов имитаций самых известных на сегодняшний день туалетных вод. Я не должен упоминать марки и названия оригиналов. Пусть клиент догадывается сам, ни в коем случае ничего не называть, ибо если назову – моя деятельность становится подсудной. Он желает мне удачи, 100 франков оговоренного заранее залога исчезают в кармане его брюк. Я снова на улице, обедневший на одного Корнеля[26], под мышкой – коробка с запахами. И вдруг я чувствую себя полным идиотом. Весеннее утро. Поливальная машина оросила тротуар, промыла водосточный желоб. Еще свежо. Голубое небо в орнаменте серых шиферных крыш. Из открытой двери соседней лавки тянет дымком – там обжаривают кофе. Теплый, чувственный, почти осязаемый дух. У меня нет сил уйти отсюда. Меня и околдовал этот запах кофейных зерен на раскаленном железе, и ошеломила, задним числом, сцена, разыгравшаяся только что в обшарпанной конторе. Я не жалею о сотне франков, совсем наоборот. Сколько лет подряд некоторые за те же деньги еженедельно ложатся на диван, чтобы немного лучше узнать себя. Я просто прошел ускоренный курс психоанализа. Мне явилась истина, нагая и ясная. Прохвост облапошил меня, но он же открыл мне глаза: я круглый дурак и забрел в тупик. Я расточаю время, как ничего не стоящую мелочь. Я и сейчас мало что стою, а скоро за меня вообще ломаного гроша не дадут. В свете этого дивного давнего утра, омытого солнцем, я долго стою на тротуаре, зажав под мышкой коробку фальшивых духов и вдыхая растворенный в свежем воздухе запах обжаренного кофе. Большие надежды утрачены, но я вновь богат живительной ясностью ума, словно окаченный холодным душем, изгнанный пинком под виртуальный зад из жизни, хозяином которой мне стать не суждено.