Тарасик азартно гонял от стоянки ежей, едва ли уступавших ему в размерах. Возвращался с харей, утыканной колючками, но героической и довольной.
– Наверное, думает, что он – бульмастиф, а ежи – огромные реликтовые твари, – говорил Артюша.
– Да вряд ли. Он же не курит траву, – отвечала я.
Все дни проводили в молчании, но временами Артюша неожиданно замирал посреди тропинки и трагическим голосом произносил:
– Сейчас скажу шедевр. Слушай.
гордая птица парит в поднебесье
голосом хриплым поет свою песню
пристально смотрит на круглую землю
там я ее песне внимательно внемлю[1]
А? Как? Сила, да? – И великодушно добавлял: – Тебе!
Я смеялась до слез. Мы играли в эту игру давно, от начала времен, я даже представляла его своим друзьям так: «Это Артем Мехлевский. Очень хороший художник и очень плохой поэт. Берегитесь его». Но мне и на самом деле нравились бесконечные стишата, которые перли из Артюши, как мелкий жемчуг из полоумной устрицы, потому что я очень его любила, Артюшу, и меня умиляла эта его слабость, как его умиляло то, что я картавлю.
– Гло, скажи: «Премьер-министр Маргарет Тэтчер».
– А по е…ничку?
– Не, не надо. Лучше скажи: «Стаффордширдский терьер резв, а ротвейлер-р-ретив».
– Стаффордширдский терьер трезв?
– Ой, я не могу!.. – Артюша хватался за бока. – Ты как кошечка тарахтишь… Ну скажи – р-р-р-р-р-р…
– Еще один. Если скажешь еще шедевр, тогда, может быть, я сделаю это для тебя.
– Ладно. Ладно. Счас. А, вот слушай. Про зиму будет:
пошли вы со своими снегирями
хоккеем с шайбой бабами из снега
и девушками с сизыми губами
губами цвета пасмурного неба
не надо мне романтики такой
идите на х.. со своей зимой
Нет, я – точно гений. Гений. Не знаю прям, что делать, как жить среди простых людей такой глыбой таланта. А, Гло? Как считаешь?
Я все думала, отчего мне с ним так легко, ведь я, в сущности, мало его знала, так мало, что практически ничего не могла сказать о нем словами.
Мы не росли вместе, но мы взрослели вместе, а еще учились у одного мастера. Может быть, в этом и было дело, ведь побеги от одного дерева обычно схожи.
Наверное, так относятся друг к другу кровные родственники. Ты знаешь о человеке что-то главное, инстинктивно, без слов, тебе доступны все пароли, все уровни понимания, код ДНК, и он знает о тебе столько же, и поэтому нет ни малейшей возможности притвориться, сыграть, солгать, и даже если ты сам запутался или усомнился в себе – ведь люди часто лгут прежде всего себе, – то рядом с ним эта ложь отступает и в твою жизнь вносится ясность. Как ветер с моря.
С другими так не получалось. Я как всякий скрытный человек знала, что вовсе необязательно прилагать усилия, для того чтобы ввести людей в заблуждение относительно себя. Они прекрасно справляются сами. Иногда мне казалось, что человек человеку – только повод для иллюзий.
Мы пробыли тогда в Крыму – сколько? – да не больше недели, пожалуй.
В предпоследний день полезли на гору, в церковь, долго разглядывали иконы, писанные местными мастерами, удивлялись цвету – нахальному, наивному, слишком кричащему, как на лубочных картинках.
– Ты подумай, какая наглость – х. чить голубеньким по розовенькому! – возмущался Артем, когда мы возвращались вниз, к морю.
– А вот, смотри. – Я указала на небо, и мы остановились, засмотревшись на закат.
Солнце почти утонуло за горой, и по ярко-розовому небу тащились голубенькие облачка.
– Да, слушай, вот когда не врубаешься, все сразу дураки вокруг. Вот же этот цвет, вот он, блин, все как есть снял, подлец, а завезти эти доски хоть в Москву, там же все плеваться будут – как вульгарно да как примитивно!
– Ага, и питерская изысканная серебристая гамма, врубись. А какой ей еще быть, там солнце только по праздникам включают.
– По большим, точно.
Обменявшись этими тонкими замечаниями, мы переглянулись и расхохотались. Простые открытия – это всегда немножко стыдно.
Но я потом часто вспоминала эти крымские иконы. Если не знаешь причин – следствия всегда кажутся неумными, наивными, смешными.
Вечером я лежала на пузе и в свете костра читала Джеффри Монмутского, Тарасик грелкой пристроился у меня на пояснице. Артем сидел по-турецки, курил трубочку, разбирал наброски.
Сладкий дым марихуаны смешивался с горьким можжевеловым, звезды висели низко-низко, задевая круглыми брюшками кроны деревьев.
– Вчера еще был уверен, что я – великий художник, а сегодня что-то сомневаюсь, – сказал Артем, бросая в костер очередной набросок.
– А давай тебе ухо отрежем?
– Думаешь, поможет?
– Как не помочь. Верное средство.
– Нет, погожу пока. Буду весь в ушах, как сакура в цвету. Этот, как думаешь? – Артем показал мне картинку.
– Оставь, хороший.
Артем снова зарылся в ворох бумаг, Тарасик сучил лапами, взлаивал, и во сне продолжая битву с ежами. Я перевернула страницу.
– Ну как там бритты? Как дела у них? – озабоченно, как футбольный болельщик, поинтересовался Артем.
– Да б…! – Я захлопнула книгу. – Вот скажи мне, Артюша, как мужчина женщине. Скажи. Кроме пьянства, б…ства и мордобоя есть у вас, самцов, какие-нибудь еще традиционные развлечения, освященные веками?
Артюша задумался на минуту, а потом с апломбом произнес:
– Искусство, детка.
– А.
Я снова открыла книгу и погрузилась в историю злоключений короля Леира, сухо пересказанную стариком Джеффри.
– А хорошо все-таки, когда Бог, – сказал Артюша.
– М-м?..
– Бог, говорю, – это хорошо. Ну, этот, на горе. Сидел себе спокойно, писал портрет Божьей матери. Богу. И тут все понятно. Кому пишешь? Богу пишу.
– Ну это все…
– Не-а. Я об этом вообще никогда не думал. Я и не верю. Наверное. Не думал никогда. А ты?
– В церковь не хожу. Попов не люблю. А так… Ну а с кем человеку еще поговорить? Только с собаками. Или с Богом. Навернусь, бывало, с откуда-нибудь, чего-нибудь себе сломаю и говорю: «Ну Ты чего? Ты куда смотрел, блин? Вот, ребро сломала опять…» Или наоборот – сделаешь что-нибудь хорошее и говоришь ему: «Видал? Хорошо? Тебе». А кому еще? Людям, что ли? Ты когда картинку пишешь, ты что, думаешь, чего тебе люди скажут? Ты – им?
– Ну… не им. Себе. Самосовершенствование, типа. Путь самурая.
– Так с х… ли тебе вперлось самосовершенствование? Без Бога-то? Без Бога ты один, и путь твой скорбен, хоть и ясен, из п. ды в могилу – и досвидос.
– А ты веришь в вечную жизнь, что ли?
– Слушай, вечная жизнь – это дело не мое, с этим пусть они сами, а мне бы с этой разобраться. Врубись, Бог – это зеркало. Ну, скажем, я леплю глиняную голову, так? Или эскиз какой набрасываю. Я что делаю в процессе? Я подхожу к зеркалу и показываю ему, что наделала. И в зеркале вижу все косяки, где криво там, где поправить надо. А так, если прямо смотрю, невооруженным взглядом, то не вижу. Глаз замыливается. То есть Бог, по сути, вооружает взгляд, врубись. И через него ты видишь все свои косяки.
– Фигня какая, Гло. Тебя бы на х… сожгли приличные люди, как все ваше ведьмовское племя. Но я подумаю. Про зеркало. Про силу, опекающую и наказывающую, – это мне не очень, а про зеркало – вполне. Меня устраивает.
Утром мы разбежались – Артюша ушел на Чифут, в пещеры, через Симфи, а я поехала в Севастополь. Надо было возвращаться. Сессия – это вам не кот начхал.
Я жила одна до зимы, в обычной городской квартире на этот раз.
Последний этаж, голуби, топающие по крыше, как слоны, – жесть; большая, словно бальный зал, комната с новеньким лаковым паркетом, квартирные хозяева все порывались привезти мебель, но я отказывалась, мне и так было хорошо.
Все необходимое было распихано по углам, в одном громоздились стопки книг, в другом – одежа на театральных вешалках, в третьем – письменный стол, в четвертом – низенький, жесткий топчан из буковых досок, которые мы накрали в какой-то мебельной мастерской.
Как все старшекурсники, я стала прогуливать училище. Придешь, получишь от мастера задание и по ушам и неделю, бывало, почти не выходишь из дома, думаешь, рисуешь эскизы – красота.
А в конце января пришла телеграмма от Артюши (телефона у меня не было): «беглецы прибудут утром. дождись дома. целую. артем».
Я почему-то встревожилась и всю ночь, зарисовывая елизаветинские костюмы, думала, что же, черт возьми, стряслось.
Часов в шесть утра Тарасик сорвался в прихожую с хриплым хрюканьем (это так он лаял шепотом, знал, что нельзя шуметь, пока темно), я пошла следом и открыла дверь, не дожидаясь звонка.
У порога стоял Артем, держа за руку невысокую девушку, черноглазую, с темной прямой челкой. Макушки у обоих были аккуратно присыпаны снегом, как кексы сахарной пудрой.
– Привет, проходите. – Я посторонилась, пропуская их.