Он шагал по тротуару, вдоль решетки университета, мимо ворот медицинского института, мимо американского посольства, мимо окон ресторана “Националь”, шёл, не оглядываясь, вдруг поверив, уверенный, что за ним идут. Он ничего не знал о них, и всё-таки знал: его накололи, следят из подъездов, поджидают на углу улицы Горького, он замедлил шаг, нужно было резко изменить маршрут, нырнуть куда-нибудь, но нырнуть было некуда. Люди спешили вокруг, кто-то выругался, наткнувшись на него. Незачем гадать, почему, за что, они всё видят, всё знают, если придут за тобой, значит, есть за что. Никому не известно, что они замышляют, всё – тайна, и кто такие эти они, тоже тайна.
Какие выйдут красные, а какие черные. Вишь ты, одни красные. Или – недоразумение, подержат и отпустят? Но нет, сказал он себе, и как же это мы раньше не догадывались. Весь предпраздничный шум, друг мой, дурачина, и блеск витрин, и сверканье автомобилей, и толкотня на тротуарах, всё это – морок, обман, переливчатое покрывало индийской Майи, а под ним – ночь и туман. Мы за мир, и песню эту... И всю дорогу, непрестанно, дурацкая мелодия бубнила у него в мозгу.
XIX Героический эпос бдительности
Вечером 28 октября
Она сказала правду, не было никакого внука, но был сын. И когда, проделав кружной путь, – лишняя предосторожность не мешает – сперва в другую сторону, в густой толпе пешком к Арбату, потом на метро сколько-то остановок и опять пешочком до Покровских ворот, – когда она вошла в подъезд старого дома на углу Колпачного переулка, поднялась по лестнице, открыла дверь коммунальной квартиры своим ключом и, неслышно прошагав по коридору, вступила в комнату, когда, наконец, размотала платок и повесила кацавейку, – при этом оказавшись, как мы и думали, не такой уж старой, – то первый вопрос не был произнесен, но был задан одним движением глаз: ну как?
Сын лежал на кровати, костыли стояли в углу. За окном – нежно-фиолетовое, фисташковое, как всегда в это лучшее время года, в этом лучшем из городов, небо, негаснущий, погожий день.
Мать сидела на стуле, боком к обеденному столу, руки на коленях. Виделась ли она с ним. Удалось ли его отыскать? Конечно, сказала она. Сразу узнала. – Так. И что же? – Ничего. – Сказала?
Молчание.
“Да, сказала”.
“А он что?”
“Он ничего не понимал. Я боюсь, – проговорила она. – За тебя боюсь”.
“Ерунда. Мне ничего не грозит. Ты ему что-нибудь рассказала?”
Словно страдая от невыносимого зуда, так похожего на зуд в пальцах несуществующей конечности, он выпытывал каждое слово: что, как, о чём говорили. Не волнуйся, Юра, сказала мать, никто нас не слышал. Я же говорю тебе: вызвали тебя, потому что ты член партбюро. Всех вызывали, возразил он угрюмо. Вызвали тебя, продолжала она, как коммуниста. Ну и, конечно, репрессированный отец.
Может быть, и других заставили подписать. Кто это может знать? Нет, конечно, ни о чём она не рассказывала. Никаких вопросов, я вас не знаю, вы меня не знаете. И что ваш однокурсник – мой сын, и что его вызывали. Удивительное слово тех лет: произнесёшь, и всё ясно, кто вызывал и куда. И зачем вызывали, тоже не надо объяснять. Обречённый ни о чём не подозревает. Его тело всё ещё живёт среди людей, двигается в толпе студентов, с шумом, смехом вывалившихся из Круглой аудитории, только что окончилась лекция. (О французском классицизме, уточнил сын). Но уже накинута на него невидимая сеть, уже одной ногою он там, и вот-вот поедет по эскалатору в преисподнюю. Уже невозможно называть вслух его имя.
Пойми, Юра, сказала мать, повторяя то, о чём они проговорили полночи, решив, наконец, что она отправится в университет и предупредит, пойми, ты всего лишь свидетель. Так это у них называется. Ты думаешь, оттого, что ты что-то подтвердил, что-то подписал, его и заберут? Всё решено заранее. Они всё знают без тебя. И знают гораздо больше. Им нужен формальный свидетель – может быть, даже не один. Они всегда действуют по закону. Который сами же сочинили. И твои показания сочинили, и его собственные, на самого себя, это отработанный механизм. За ним следят уже давно, это я тебе гарантирую. Ждут, когда накопятся доносы. Настоящий виновник – это осведомитель, кто-нибудь в вашей группе. Его-то, конечно, вызывать не будут. От твоих показаний ничего не изменится. Этой сетью опутали всех. Уж я-то знаю. Господи, – мальчишка, я же видела, кто он такой: мальчишка.
“Я тебе так скажу, – продолжала она, – и больше не будем возвращаться к этому разговору. Чтобы как-нибудь устроить умственно отсталых людей, есть лечебные мастерские. Там слабоумные клеют картонные коробки. А чтобы дать работу садистам, создана эта организация, все эти управления, подвалы, тюрьмы”.
“По-настоящему, – сказала она, – надо бы арестовать меня. Я их ненавижу. Я всех их ненавижу. Я ненавижу усатого ублюдка. Твой отец исчез в тридцать седьмом году, через десять месяцев мне ответили: десять лет без права переписки. Что это означает, это мы уже и тогда знали. А твой дед был народовольцем”.
Всё так, думал инвалид. Он сидел на кровати, опустив ногу на пол, давно уже стемнело, шелковый абажур освещал стол и лицо матери, все остальное – стены, книги – было погружено в сумрак. Не я, так другой, и ничего бы не изменилось. Свидетели – чистая формальность, всё правильно. И всё-таки, всё-таки!..
А она думала: мало того, что мальчик прямо со школьной скамьи отправился на фронт. Мало того, что пришел с войны калекой. Сколько их вообще осталось – из всего их класса вернулось двое. Так нет же, надо мучить его ещё.
Они вызывают людей, чтобы связать всех единой порукой. Накануне, вернувшись, он рассказал, как было: позвали в деканат. Там говорят – зайдите в секретариат, какие-то формальности. Он отправился в административное крыло. Дом Жилярди выходит на площадь покоем. Клятвенные братья Огарёв и Герцен, в кустах на своих постаментах, могли бы кое о чём напомнить. Университет, оплот русского свободомыслия... эх, эх. Он шёл, опираясь на палки, переставлял ноги. Нашёл ректорат, секретарша взглянула на него, он объяснил, что ему велели явиться. К кому? – спросила она и, не дожидаясь ответа, сняла трубку телефона. Там что-то ответили. Он заковылял дальше. Кум обитал в конце коридора за дверью без таблички. Он постучался, подождав, отворил, там была вторая дверь, он снова постучался. Уполномоченный сидел за столом, это был гладколицый, синеглазый, сдержанно-вежливый человек в штатском, разговор в кабинете за двойной дверью начался с уважительных комплиментов, в них сквозило даже некоторое участие. Юра знал, что такое особый отдел. Но сидевший напротив него не был похож на военных особистов, он говорил без южного акцента, правильным русским языком, не тыкал, говорил “вы”. Себя называл “мы”. Это была форма, называемая в грамматике pluralis majestatis, множественное величества. Присаживайтесь, – тут он назвал Юру по имени-отчеству, – вы, наверное, догадываетесь, зачем мы вас пригласили. Не догадываюсь, сказал Юра. Хотелось бы, м-м, побеседовать. Речь идёт о... Он назвал фамилию, мягко взглянул на посетителя. В нём было что-то подкупающее, он словно хотел сказать: вот видите, вы ожидали увидеть какого-нибудь дуба, мы совсем не таковы. Не буду от вас скрывать, продолжал он, у нас есть сведения, что...
Откуда это известно, холодно спросил Юра, и в ответ уполномоченный усмехнулся, кинул на свидетеля оценивающий взгляд, как бы прикидывая, что это: наивность, или притворяется? К вашему сведению, сказал он осторожно, органы осведомлены обо всём. – Зачем же тогда...? – Вы хотите сказать, возразил уполномоченный, зачем понадобились ваши показания. Но это ваш долг, долг советского гражданина, коммуниста. А если, спросил Юра, я откажусь. Уполномоченный потянулся за портсигаром, протянул свидетелю, Юра помотал головой. Уполномоченный закурил. Откажетесь помочь следствию? – спросил он. – Ваше дело, мы никого не принуждаем. Возможно, придётся сделать соответствующие выводы. Он смотрел на свидетеля ясным взором, в котором можно было уловить насмешку, впрочем, еле заметную. Кстати, хотел бы напомнить, что укрывательство врага – уголовно наказумое деяние. Конечно, до этого дело не дойдёт, вы один из лучших студентов, по окончании партбюро будет рекомендовать вас в аспирантуру, мы поддержим ходатайство.
Какой же он враг, сказал Юра. Он всё ещё упирался. Кум не спорил. Да, пожалуй, правильней будет сказать – не враг, а заблуждался. Мы выясним. Может быть, ограничимся разъяснительной беседой. Вправим мозги. То, что здесь написано, установленный факт, сказал он холодно и взглянул на часы. Сейчас, думал Юра, напомнит об отце. Он видел это по глазам кума. Страха он не испытывал. Сейчас, подумал он, меня вырвет. Прямо здесь, на пол. На всякий случай он отодвинулся. Интересно, как он будет реагировать. А что если спросить: где ты был, сука, во время войны? Где вы все были, сволочи. Ему протянули протокол, он расписался. После чего положили перед ним печатный бланк с обязательством о неразглашении, и здесь тоже оставалось поставить подпись.