Ты склонна к встречным счетам: пусть даже всего один смеялся, ликовал и пел во все горло! (Нравственный ригоризм, никчемный, ибо он ничего но разъясняет. Подозрение, что ты ищешь повод освежить блекнущие нравственные мерила...)
О том, какое количество народу стояло на улицах и на Гинденбург-плац (или как там называлась эта площадь), сведений нет. От «Адлер-гартена» до Гннденбургплац— километра три-четыре. Люди стояли якобы плечом к плечу. Ладно. Но во сколько рядов? В один или в два, три, четыре?
Статистические данные для твоих целей так или иначе слишком грубы. Даже будь у тебя точные цифры, ты захотела бы каких-то новых сведений, которых при всем желании совершенно неоткуда взять. После слез тебе понадобится считать капли пота, от страха выступившие в тот вечер на лбу кое у кого в ликующих толпах. Ладони, взмокшие от омерзения. Перебои в работе сердца — среди всеобщего восторга. Возможно, эти данные тоже оказались бы неутешительными. Возможно, это правда: они все до единого восторженно приветствовали штандартенфюрера Арндта, и приветствовали бы так любого, как бы он ни звался. Эта походка вра-скоряку, и эти коротенькие руки-ноги, и этот двойной подбородок, перерезанный ремешком фуражки, ровно ничего не значили, их бы могло и не быть. Однако л-ским гражданам достался вот такой, другого не было. Да и нужен им был не столько он, сколько собственное ликование, —поэтому они приняли его и восторженно приветствовали.
Достаточный ли это повод, чтобы отложить в долгий ящик поездку на родину, некогда ликующую, а ныне потерянную? Ведь разыгрывать отсутствие интереса тебе не пристало. Быть может, тебя — как любого другого— не тянет переступить границу, за которой кончается вся и всяческая безобидность. Кстати,- странно, что одна-единственная крестьянка в белом платке, повязанном на определенный манер, с сенными вилами на плече способна превратить знакомые места — это был окаймленный гладью полей проселок за Гужицей (бывшим Горицем) — в восточный ландшафт, пробуждающий в тебе любопытство. И ничуть не в пику этому ты перечисляла травы, росшие на обочине: тысячелистник, сердечник луговой, зверобой, голубой цикорий, мать-и-мачеха, полынь, подорожник, пастушья сумка. Их везде полно, объявил X., и Ленка, которая потихоньку начала объединять его и себя в некое подобие фракции, конечно же, поддакнула. Нет, мол, тут ничегошеньки особенного. А тебе казалось — и ведь с этим нельзя было не согласиться, — что таким вот образом, в таком ботаническом наборе травы могут расти лишь в придорожной канаве по ту, вернее, по эту сторону... короче говоря, к востоку от Одера. Их протест, слегка резковатый, должен был предостеречь тебя от сантиментов — и впустую. Их домыслы насчет того, что здесь уместны предостережения, расстроили тебя, конечно. Ну что ты, сказал Лутц.
Они этого не понимают.
А ты хотела объяснить. Ты же не говорила, что никогда не тоскуешь по родным местам. И не станешь отрицать, что временами силой подавляла это чувство, хотя с точки зрения возможных последствий насилие над эмоциями всегда рискованно. Но если уж давным-давно улицы родного города даже во сне ни разу тебе не являлись (хотя раньше так бывало часто, заодно тебе предлагалось перечислить их названия, что во сне было невозможно: проснувшись, ты могла как по нотам отбарабанить все названия, которые никак не шли с языка во сне: Адольф-Гитлершграссе, и Бис-маркаллее, и Шлагетерплац, и Мольткеплац, и школа имени Германа Геринга, и казармы имени Вальтера Флекса[12], и поселок штурмовиков,— ведь уличная сеть города, где ты провела детские годы, врезалась тебе в память, как и всякому, раз и навсегда, как образец природой данного расположения рыночных площадей, церквей, улиц и рек. Здесь она, слишком уж предательская, наводящая на следы, которые надо стереть, приложима лишь частично, лишь в переиначенном виде, с подменами; ведь ты обязана запутать конкретные факты, чтобы приблизиться к реальности), если этот сон так давно не приходит — можно ли отыскать более убедительное подтверждение дистанции? Несколько позже возникнет вопрос, подтверждением чего служит тот факт, что, побывав в этом городе, ты опять начала видеть его во сне.
Многие городские улицы были замощены, местами брусчаткой, а местами уже крупными плитами из так называемой серой вакки, несокрушимого камня, который, верно, и сейчас лежит под асфальтом современных улиц, например, под одной, половиной Зольдинерштрассе, ее проезжая часть расширена вдвое, засыпана щебнем и залита гудроном; кстати, здесь, по левой стороне — если стать спиной к городу — находится ныне заброшенный «Адлергартен», а четырьмястами метрами дальше вверх (улица идет в гору) стоит на правой стороне тот дом на две семьи, который Бруно Иордан выстроил в 1936 году и в котором они прожили по-следние девять лет, до самого бегства. «Адлергартен»— пивной зал с так называемой садовой кофейней; легкие столики и стулья в посыпанном гравием дворике. — именно отсюда двинулось вечером 17 марта 1933 года то злосчастное шествие, и не только оно, также и маршевая колонна мобилизованных района Норд-Вест. их призвали утром 26 августа 1939 года, и Бруно Йордан был среди них. Неделю спустя он ушел на свою вторую войну.
Всему свое время. Вопрос был задан такой; почему восьмилетняя Нелли сочла важным секретом и сохранила в тайне слова шестью годами старшей Эльвиры, что они, мол, были коммунистами и плакали.
Предварительный ответ: из робости. (Предварительный, потому что он ничего не объясняет, хотя и спорит с ранее провозглашенным тезисом, что молчание может быть добродетельным.) Да, конечно, если бы она молчала, опасаясь болтливостью навредить Эльвире. Правда в ином: Нелли даже в голову не пришло, что Эльвира и ее родные так и не стали верными сторонниками фюрера. Нет, защищать нужно было не Эльвиру, чья кислая улыбка частенько раздражала Нелли, ведь при всем при том она не могла не восхищаться ею как знаком причастности к жизненным сферам, которые ей самой заказаны. Нужно было, наверно, расширить и собственную секретную зону. Ибо прямая, правдолюбивая натура этого ребенка—ты для меня прозрачна, как оконное стекло, говаривала дочери Шарлотта— создавала скрытые от нее самой помутнении и убежища, куда можно было залезть, чтобы остаться наедине с собой. Назойливость других — вот корень секретничанья, которое может обернуться потребностью, а в конечном счете привычкой, вызвать к жизни скверные пороки и великие стихи.
Ты должна мне все рассказывать.
Глубокий след, который оставили в Неллиной душе проступки и умолчания, неразрывно и навеки слившиеся воедино, пестрит «блеску-чими» словами. У взрослых, которые их произносили, в глазах появлялся блеск. Когда они говорили, смотреть надо было не на рот, а в глаза, тогда сразу поймешь, о каких словах спрашивать нельзя.
Ненормальный, например. Сколько раз Шарлотта восклицала; Да вы что, ненормальные?!
Нелли пронзила мысль; а вдруг она права. Быть ненормальным — вот кошмар так кошмар, это каждому ясно, стоит только поглядеть на мальчонку по имени Хайнн, когда несчастная мать или кто-нибудь из угрюмых братьев везут его в маргариновом ящике, обитом изнутри одеялом и поставленном на колеса; он машет тощими, нескладными, будто чужими руками, загребает ступнями, распускает слюни и бормочет всем, кого увидит, свои три слова (других он не знает): Мама бедная тетя.
Хайни, по прозванью Мама-Бедная-Тетя, который всегда хохочет, не зная радости,— этот Хайни ненормален. А Нелли — слава богу, здоровая, слава богу, при нормальном рассудке — не допустит, чтобы руки-ноги болтались в суставах, хотя украдкой и пробует это изобразить, и чтобы из разинутого рта снова и снова вылетали разные бессмысленные слова. Нет уж, она возьмет себя в руки. Вот чему должен выучиться каждый человек, а то какой же он человек, говорит мама. Надо в конце концов владеть собой!—говорит она, когда вальдиновская Аннелиза (ей лет семнадцать, не больше) под ручку с подмастерьем пекаря зачастила вечером на Веп-рицкие горы. Хотела бы я посмотреть, какие такие булки эта дуреха оттуда в подоле принесет! Слепому видно, у девчонки скверные наклонности. Красна ягодка, да на вкус горька.
Скверные наклонности —слова блескучие, И чахотка — тоже блеску-чее, только потусклее. Из тех, что Нелли может опробовать сама. Ее отсылают на улицу, потому что за завтраком она пролила молоко на ска-терть. Иди поиграй на воздухе. Во дворе стоит Кристель Югов с виноватым бледным личиком и этой несносной плетеной коляской для кукол. Будешь играть? Сегодня нет.
Слезы, как всегда. Я ведь больше всего люблю играть с тобой. — Да мне-то что. — Почему ты со мной не играешь?
Нелли решает немедля, сию же минуту раз и навсегда положить конец сочувственно-лицемерным отношениям с Кристель Югов. И объявляет, что ее мама, госпожа Йордан, вообще запретила ей играть с Кристель Югов, потому что у той страшнейшая чахотка, причем в легких, а это, как известно, жутко заразно.