Все прошедшие с того времени годы я думал об отцовских глазах, о том, насколько другими они тогда стали. А поскольку самого отца ожидали перемены еще и большие, я решил, что, возможно, это задатки, так долго подавлявшиеся, вдруг проступили в его лице, обрели зримость. Он обращался в того, кем, как изначально предполагалось, ему и следовало быть. Просто отцу потребовалось время, чтобы износить чуждые ему наслоения, пробиться сквозь них к человеку, которым он был на самом деле. Я наблюдал нечто подобное в лицах других людей — бездомных, лежавших на тротуарах перед барами, в парках, у автовокзалов, стоявших в очередях, которые тянулись к благотворительным миссиям, ожидавших, когда закончится долгая зима. В этих лицах (многие были когда-то красивыми, но красота их погибла) я видел останки того, чем едва не стали их обладатели, — но что-то не задалось, и они обратились в тех, какими были задуманы. Это теория судьбы и характера, она мне не нравится — или я просто не желаю в нее верить. Однако она сидит во мне, как жесткий подрост в лесу. Собственно говоря, не было случая, чтобы я, увидев такого загубленного жизнью человека, не говорил себе: «Вот мой отец. Мой отец — этот мужчина. Когда-то я знал его».
То, что мы сделали. То, чего не делали никогда. То, о чем мечтали. Проходит долгое время, и все это собирается в точку.
В среду вечером, после возвращения отца и после того, как мы с Бернер разошлись по комнатам, я слушал, как на кухне разговаривают, смеются, моют посуду родители. Слушал плеск воды. Лязг тарелок, ножей, вилок. Стук открываемой и закрываемой дверцы посудного шкафа. Приглушенные голоса.
— Никто и не подумает никогда, что… — начал отец.
Продолжения я не расслышал.
— Ты собираешься превратить это в семейную прогулку? — спросила мама.
Полилась и затихла вода. Вопрос был задан самым саркастическим ее тоном.
— Никто никогда не подумает, — повторил отец. А следом прозвучало мое имя: — Делл.
— Нет. Ни в коем случае, — сказала мама.
— Ладно.
Звон составляемых стопкой сухих тарелок.
— Так что, ты счастлив? — Слишком громко для того, чтобы я не услышал.
— Счастье-то тут при чем?
— При всем. Абсолютно.
А вот что мне приснилось: я выбегаю в пижаме на кухню, под ее свет, они стоят, смотрят на меня. Мой рослый отец — маленькие глаза его по-прежнему поблескивают. Моя крохотная мать в белых бриджах и красивой блузке с зелеными пуговицами. У нее очень озабоченное лицо. «Я с ним», — говорю я. Кулаки стиснуты. Лицо в поту. Сердце стучит. Родители вдруг начинают уменьшаться — так бывает, когда болеешь и жар сжимает весь мир, удлиняя, впрочем, расстояния. Мои родители становятся все меньше, меньше, пока я не остаюсь в резко освещенной кухне один, а они, достигнув грани исчезновения, должны вот-вот миновать и ее.
В четверг я проспал допоздна — из-за того, что долго не мог заснуть, слушая, как родители ходили ночью по дому. Мама зашла ко мне в восемь — в очках, глаза ласковые, она вглядывалась в меня, приблизив свое лицо к моему, положив маленькую прохладную ладонь мне на плечо. Дыхание ее было сладким от зубной пасты и чуть кисловатым от чая. Дверь в мою комнату была открыта, я увидел, как мимо прошел отец. Он был в синих джинсах и простой белой рубашке. На ногах — сапоги.
— Твоя сестра уже позавтракала. Тебя дожидаются пшеничные хлопья. — Мама не отрывала глаз от моего лица, словно обнаружив в нем нечто неожиданное. — Нам придется уехать на целый день. Вернемся завтра. Вам будет полезно пожить самостоятельно.
Лицо ее было спокойным. Она приняла какое-то решение.
В дверном проеме появился отец, волосы его были расчесаны и поблескивали. Он побрился. В комнате повеяло запахом его талька. В проеме двери отец казался очень высоким.
— На звонки не отвечайте, — сказал он. — И из дома не выходите. Мы вернемся завтра вечером. Вам будет полезно пожить одним.
— Куда вы едете? — спросил я, переводя взгляд на залитую солнечным светом гостиную за спиной отца. Глаза у меня немного жгло от недосыпа.
— Я же говорил, у меня остались кое-какие дела, — ответил он. — И мне требуется мнение вашей матери.
Сказано это было негромко, однако я видел вздувшуюся на лбу отца вену.
Мама взглянула на него — так, точно раньше этого не слышала. Она стояла у моей кровати на коленях, пальцы ее легко лежали на моей груди.
— Да, верно, — сказала она.
— А нам с вами можно поехать? — спросил я.
— В следующий раз, — ответил отец.
Мне вдруг вспомнился мой сон. Я бегу. Кричу. Кулаки стиснуты.
— Присматривай за сестрой. — Отец понимающе улыбнулся. — Передаю ее под начало полковника Парсонса.
Он неизменно старался все свести к шутке — если у него получалось.
— Ты собираешься кого-то застрелить?
— О господи, — произнесла мама.
Большой улыбавшийся рот отца приоткрылся, у него отвисла челюсть. Он прищурился — как если бы в глаза ему ударил сильный свет.
— Почему ты это спросил?
— Он знает, — сказала мама. Она встала и теперь смотрела на меня сверху вниз — так, точно я был в чем-то виноват. А я не понимал — в чем.
— Что ты знаешь, Делл, как по-твоему? — Отец снова улыбался. Видимо, понял что-то.
— В прошлый раз ты брал с собой револьвер.
Он вступил в мою комнату:
— Ну да. В тех местах все носят револьверы. Это же Дикий Запад. Однако стрелять там ни в кого не приходится.
Мама не отрывала от меня взгляда. Маленькие глаза ее внимательно всматривались в меня сквозь очки, словно изучая мое лицо, отыскивая в нем какой-то знак. Она потела под своей блузкой — я слышал запах. В доме уже было жарко.
— Ты боишься? — спросила она.
— Нет, — ответил я.
— Он не боится, — сказал отец и вышел в коридор, чтобы взглянуть на кухонные часы. — Пора ехать.
И ушел по коридору.
Мама продолжала разглядывать меня — точно я обратился в человека, которого она знала не очень хорошо.
— Придумай какое-нибудь замечательное место, в котором тебе хочется побывать, хорошо? — сказала она. — И я отвезу тебя туда. Тебя и Бернер.
Хлопнула москитная входная дверь. Я услышал голос отца:
— Он поступает в распоряжение полковника Парсонса.
Это он разговаривал на веранде с Бернер.
— Москва, — сказал я.
Я вычитал в «Шахматисте», что в России рождаются великие шахматные игроки. Михаил Таль, прославленный манерой жертвовать фигуры и пугающим взглядом. Александр Алехин, известный своей агрессивностью. Я посмотрел, что говорится о Москве в «Мерриам-Уэбстере» и во Всемирной энциклопедии, а потом отыскал этот город на глобусе, который стоял на тумбочке в моей комнате. Что такое Советский Союз и чем он отличается от России, я не знал. С ним был как-то связан Ленин, тоже игравший, по словам отца, в шахматы. И Сталин. Отец презирал обоих. Он говорил, что Сталин загнал Рузвельта в могилу, все равно что пристрелил его.
— Москва! — воскликнула мама. — Мой бедный отец умрет от разрыва сердца. Я думала о Сиэтле.
На улице гуднул наш «шевроле». Снова стукнула сетчатая дверь. Это Бернер вернулась в дом, готовая начать заботиться обо мне. Я услышал, как она говорит: «Ну вот, его горшочек уже кипит».
Мама наклонилась, быстро поцеловала меня в лоб.
— Поговорим об этом, когда я вернусь, — сказала она. И ушла.
Когда мы жили в штате Миссисипи, в Билокси, — в 1955-м, мне было тогда одиннадцать лет, — отец работал на авиабазе, а по выходным сидел, так же как в Грейт-Фолсе, дома. Штат Миссисипи ему нравился. От мест, в которых он вырос, недалеко и Мексиканский залив — вот он. Если бы отец ушел в отставку там и тогда, а не в Грейт-Фолсе, все могло бы сложиться для него и для мамы лучше. Они могли развестись и пойти своим путем каждый. Дети к таким вещам приспосабливаются — если родители их любят. А наши нас любили.
Субботними утрами отец часто водил меня в кино, если шел интересный ему фильм или если заняться было больше нечем. На главной, упиравшейся в Залив улице города стоял оборудованный кондиционерами кинотеатр под названием «Трикси». Первый сеанс начинался в десять утра, а последний заканчивался в четыре: короткометражки, мультфильмы и большие картины шли без перерывов, плати пятьдесят центов и смотри сколько хочешь. Мы просиживали в зале весь день, жуя попкорн и запивая его «Доктором Пепперсом», наслаждаясь Тарзаном или Джунгли-Джимом, Джонни Мак-Шейном, Хопалонгом Кэссиди, а заодно и комиками Лорелом и Харди, выпусками новостей и старой военной хроникой, которую особенно любил отец. В четыре часа мы выходили из прохладного зала в горячий, припахивавший солью, бездыханный воздух послеполуденного морского берега, нас слепило солнце, мучила легкая тошнота, мы молчали, потратив день впустую.