Под окном на ящике для мусора можно прочитать надписи на двух языках, обе с ошибками. Верхняя — на французском предлагала бросать в ящик «бумаги» (строго, официально; что имело в виду портовое начальство: водительские права, удостоверения личности?), нижняя — на английском языке просила бросать в ящик «бумагу». Достаточно одной буквы, чтобы изменить смысл слов.
Флобер впервые убедился в этом, когда увидел рекламу в журнале «Ревю де Пари», извещавшую о том, что вскоре в этом журнале будет печататься сериями роман «Мадам Бовари», имя автора романа значилось как Фобер. «Когда я появлюсь в свете, я буду в латах», — как-то однажды похвастался Флобер. Увы, даже латы не защищают человека полностью: уязвимым остаются пах и подмышки. Показывая Буйе новую версию своей фамилии в «Ревю», Флобер заметил, что журнал, убрав одну букву из его фамилии, невольно сделал бесплатную коммерческую рекламу некоему Фоберу, бакалейщику с улицы Ришелье, в доме напротив театра «Комеди франсез». «Я еще не появился в свете, а меня уже живьем освежевали», — заключил он.
Я люблю в межсезонье пересекать Ла-Манш. В молодости обычно предпочитаешь это делать в самые бойкие месяцы, когда отпускной сезон в разгаре. Старея, само собой, начинаешь ценить время между курортными сезонами, выбирая месяцы, когда погода не капризничает. Возможно, так ты сам себе признаешься в том, что не все остается неизменным. Или же просто потому, что в это время паромы совершенно пусты.
В баре от силы пять или шесть пассажиров, причем один уже растянулся на банкетке; под ритмичный стук двигающихся столов не грех и всхрапнуть. В это время года нет школьных вечеринок, видеоигр, дискотеки и кино; в это время даже барменам удается поболтать друг с другом.
Это моя третья поездка в этом году. Ноябрь, март и снова ноябрь. Всего пару дней побыть в Дьеппе, хотя иногда я беру напрокат машину и еду в Руан. Путь недолог, и смена впечатлений. А перемены бывают. Меняется свет над проливом, происходит это внезапно, и он становится совсем не таким, как у берегов Франции, — вода чище и постоянно меняет цвет. Небо словно арена театра, где может произойти все, что угодно. Я не романтик. Посетите картинные галереи на побережье Нормандии, и вы увидите, что рисуют местные художники, бесконечно повторяясь; они рисуют вид на север: кусок пляжа, море и небо, полное неожиданностей. Английские художники это никогда не рисуют. Толпясь на побережье Гастингса, Маргейта или Истбурна, они угрюмо созерцают сердитый и всегда одинаковый Канал.
Я приезжаю сюда не из-за перемены света. Я ищу здесь то, что забыл, но сразу же вспомню, когда увижу. Например, как здесь рубят мясо. Как серьезны здесь фармацевты. Как ведут себя дети в ресторанах. Дорожные знаки (Франция единственная страна, в которой, я знаю, есть предупредительные знаки на дорогах, где, возможно, перевозят свеклу — так и написано: «Свекла». Однажды я сам видел предупреждающий красный треугольник, а на нем рисунок: готовый слететь с дороги, потерявший управление грузовик). Картинные галереи в городах. Придорожные распивочные в пещерах, вырытых в меловых скалах, где свой аромат и где можно дегустировать вино. Я мог бы продолжать и дальше, но и этого вполне достаточно, а если я не остановлюсь, то буду, захлебываясь, вспоминать лаймовые рощи, petangue, и хлеб, размоченный в простом красном вине, который местные люди называют «супом попугая». У каждого посетителя свои личные желания, свое меню, некоторые из них вскоре становились тщеславными и сентиментальными. Я прочитал такой список одного из них, озаглавленный «Что я люблю»: «Салат, корицу, сыр, пименто, марципаны, запах свежескошенного сена (хотите, чтобы я читал дальше?)… розы, пионы, лаванду, шампанское, неопределенные политические убеждения, Глена Гулда…» Список-меню, принадлежавший Ролану Барту, заканчивается, как и все. Что-то в нем вы одобряете, что-то гневно отвергаете. После «вина Медок» и «перемен» Барту нравится «Бувар и Пекюше». Отлично, замечательно, читаем дальше: «бродить в сандалиях по проселочным дорогам юго-западной Франции». Хватит с тебя проехаться на машине по юго-западной Франции, разбрасывая по ее проселочным дорогам свеклу.
В моем списке было всего лишь одно слово: «аптеки». Мне всегда казалось, что во Франции только их можно назвать целеустремленными. Они не коллекционируют мячи для игр на пляже, цветные слайды и снаряжение для подводного плавания или сирены от воров. Помощники аптекарей всегда знают, что им делать, и не пытаются продать клиенту вместо лекарства леденцы из ячменного сахара. Я испытываю к ним доверие как к консультантам.
Мы с женой однажды зашли в одну из таких аптек в Монтобане купить марлевых повязки. Нас сразу же спросили, для чего они нам. Эллен постучала пальцем по заднику своей туфли, где жесткий ремешок на новой обуви натер кожу до пузыря. Аптекарь, выйдя из-за прилавка, усадил мою жену на стул, снял с нее туфлю, сделав это с такой осторожностью и нежностью, словно совершал это с удовольствием. Он осмотрел пятку, обтер ее марлевой салфеткой, а затем, поднявшись, посмотрел на меня, лицо его было серьезным, словно он должен сообщить мне что-то очень важное, о чем не должна была знать моя жена, и тихо сказал: «Это пузырь, мсье». Дух Омэ все еще жив, подумал я, платя за пакет марлевых салфеток.
Дух Омэ: прогресс, рационализм, наука, мошенничество и обман. «Мы должны идти в ногу с веком», — он всегда начинал с этих слов, когда хотел что-то сказать, и, неизменно произнося их, дошел до ордена Почетного легиона. Когда умерла Эмма Бовари, у ее тела остались два человека: священник и аптекарь Омэ — один как представитель старого ортодоксального образа жизни и традиций, другой — как предвестник нового времени. Нечто похожее на скульптурную аллегорию девятнадцатого века с картины Г.Ф. Уоттса «Религия и Наука над телом Греха». Разница лишь в одном — в данном случае священник и человек науки спали у мертвого тела. Вначале объединенные только философской ошибкой, они быстро пришли к единению и дружно захрапели.
Флобер не верил в прогресс, особенно в моральный прогресс, что, по сути, самое главное. Век, в который он жил, был глупым, новый век, наступивший после франко-прусской войны, будет еще глупее. Разумеется, что-то изменится: дух Омэ побеждает. Скоро каждому колченогому будет дано право на неудачную операцию, после которой будет ампутирована нога: да, но что это означает? «Мечта демократии, — писал он, — поднять пролетариат до той степени глупости, которой уже достигла буржуазия».
Подобная перспектива заставляет всех нервничать. А разве это не есть справедливость? Все последние столетия пролетариат учился подражать буржуазии. А в это время буржуазия, уже менее уверенная в своем доминирующем влиянии, становилась все более изворотливой и лживой. И это считается прогрессом? Если захотите увидеть современный корабль дураков, совершите прогулку через Ла-Манш на переполненном пароме. Все они там будут: тратят деньги, не подлежащие обложению таможенной пошлиной, пьют в барах больше, чем хочется, забавляются около игральных автоматов, выдающих выигравшему какой-нибудь фрукт, бесцельно шатаются по палубе или обдумывают, насколько следует быть честным с таможней; они со всей серьезностью вслушиваются в команды капитана, словно пересекают не Ла-Манш, а по крайней мере Красное море. Нет, я не критикую их, я просто наблюдаю за ними; я не уверен, что бы я почувствовал, если бы увидел их всех у борта, восхищающихся игрой света в воде или обсуждающих творчество Будена. Я, кстати, ничем не отличаюсь от них: я тоже не упускаю случая использовать любую свободную от пошлины возможность и прислушиваюсь к судовым командам. Я просто хочу сказать: Флобер был прав.
Толстый водитель грузовика продолжал храпеть на банкетке, словно восточный паша. Я заказал себе еще виски, надеюсь, вы не осудите меня. Мне необходимо взбодриться для того, чтобы рассказать… о чем?… о ком? Во мне боролись за первенство три истории: одна о Флобере, другая об Эллен, третья — обо мне. Она самая простая из этих трех — не более, чем всего лишь подтверждение того, что я существую на этом свете, но тем не менее мне очень трудно начать с себя. История моей жены более сложная и более не терпит отлагательства, но я иду на это. Лучшее оставляют на потом, кажется, я это уже говорил? Но сам я так не думаю, скорее наоборот, если на то пошло. Но когда я начну рассказывать вам историю Эллен, мне хотелось бы, чтобы вы полностью были к этому подготовлены; то есть вы достаточно узнали о многих книгах, попугаях, потерянных письмах и медведях, а также узнали мнение о докторе литературы Энид Старки и даже о докторе Джеффри Брэйтуэйте. Книги это не жизнь, как бы нам этого ни хотелось. История Эллен — настоящая правда, и, возможно, именно поэтому я прежде рассказываю вам историю Флобера.
Вы тоже чего-то ждете от меня, не так ли? Так теперь повелось. Публика считает, что какая-то часть вас принадлежит ей, даже если она едва ли что-либо знает о вас. Если вы рискнули написать книгу, ваш банковский счет, медицинская карта и ваш брак бесповоротно становятся достоянием общества. Флобер не одобрял всего этого. «Художник должен заставить будущие поколения думать, будто он никогда не существовал». Для религиозных людей смерть разрушает тело и освобождает дух; для художника смерть разрушает личность и дает свободу ее творениям. Во всяком случае, в теории. Разумеется, этого чаще не происходит. Посмотрите, что произошло с Флобером: спустя столетие после его смерти Сартр, словно мускулистый спасатель на пляже, целое десятилетие почти в отчаянии искусственным дыханием и дыханием в рот пытался вернуть Флобера к жизни. И всего лишь для того, чтобы, усадив его рядом с собой на песке пляжа, высказать ему, что он, Сартр, думает о нем.